увлечение? Рада, что еврейка. Не из московской ли Габимы?[203] И, попутная мысль: будь Дон-Жуан глубок, мог ли бы он любить всех? Не есть ли это «всех» неизменное следствие поверхностности? Короче: можно ли любить всех — трагически? (Ведь Дон-Жуан смешон! писала об этом Борису Пастернаку, говоря об его вечности.) Казанова? Задумываюсь. Но тут три четверти чувственности, не любопытно, не в счет — я о душевной ненасытности говорю.
Или это трагическое всех, трагедия вселюбия — исключительное преимущество женщин? (Знаю по себе.)
Хороший возглас, недавно, Али: «Он мужчина, и потому неправ». (Перекличка с брюсовским: «Ты женщина — и этим ты права»,[204] — которого она не знает.)
________
Деловое: сообщите мне тотчас же открыткой имя-отчество Розенталя. Просить, не зная, как зовут — на это я неспособна. Напишу и письмо и прошение, прочтете — выберете. Только, ради Бога, ответьте тотчас же, сегодня запрашиваю об этом же Слонима.
МЦ.
Приписка на полях:
Получили ли деньги через Катину оказию? Доплату за январское иждивение? Что-то вроде 70-ти.
Вшеноры, 7-го марта 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Вот письмо к Розенталю. Прочтите и дайте прочесть Карбасниковой (второй Самойловне). И решите вместе. Могу, конечно, написать и прошение (Вы же знаете, как я их мастерски пишу!), но очень противно, — не настолько, однако, чтобы из-за благородства провалить все дело. Если письмо сомнительно, не давайте. (Жив и свеж еще в моей памяти пример князя Волконского!)
Если Розенталь человек — он поймет, если он государство (т. е. машина) — нужно прошение. Пусть Адя тотчас же черкнет открыточку.
Если (сплошное сослагательное!) письмо будет передавать Карбасникова, попросите ее, пусть красноречиво расскажет о моем земном быту: грязи, невылазности, скверном климате, Алиной недавней болезни, — о всех чернотах. Это не будет стоить ей ни копейки, а мне может принести многое. Пусть она поет Лазаря, — я не хочу.
(Ах, если бы Розенталь в меня влюбился! — Он, наверное, страшно толстый. — После всех танцовщиц — платонической любовью — в меня! Я бы написала чудесный роман: о любви богатого и бедной (обратное не страшно: богатая ради или из-за бедного сама станет бедной, мужчины легко идут на содержание!) — о любви богатого к бедной, еврея к русской, банкира — к поэту, сплошь на антитезах. Чудесный роман, на котором дико бы нажилась, а Розенталь к этому времени бы обанкротился, и я бы его пригрела. — А? —)
Одновременно с запросом Аде запросила Марка Львовича и вот ответ: «Розенталя зовут Леонард. Это все, что я знаю» — и мой ответ: «Спасибо за имя Розенталя, но без отчества оно мне не годится. („Милый Леонард? Леонард Богданович?“ NB! Все дети без отчества в Рязанской губернии — Богдановичи!) Кроме того, так зовут Дьявола. (Мастер Леонард.) — Знает ли он, что так зовут Дьявола? На шабашах. Если не знает — когда подружусь — расскажу. Я непременно хочу с ним подружиться, особенно если ничего не даст».
Адина кукла волшебна: олицетворение Роскоши, гостья из того мира, куда нам входу нет — даже если бы были миллионы! Это — роскошь безмыслия (бессмыслия). Нужда (думаю об Аде и кукле, о себе и кукле, о мысли и кукле) должна воспитывать не социалистов, так сильно хотящих, а — но такого названия нет — ничего здесь не хотящих: отступников от мира сего. Розовая кукла — и не розовая Адя, в мягких тонах — диккенсовская тема, в резких — тема Достоевского. И, внезапный отскок: а ведь из-за таких кукол стреляются! И Розенталь никогда не влюбится в меня.
Сильнее души мужчины любят тело, но еще сильнее тела — шелка на нем: самую поверхность человека! (А воздух над шелком — поэты!)
И платочек прелестный — павлиний. Георгий уже в присланном чепце, рубашечка еще велика, подождет.
Еще ни разу не гулял, — проклятый климат! Мы потонули в грязи. На час, полтора ежедневно уходим с Алей за шишками или хворостом, — унылые прогулки. Небо неподвижное, ручьи явно-холодные. Сырость, промозглость. Ни просвета.
Эту зиму я провела в тюрьме, — пусть, по отношению к Чека — привилегированной, — все равно тюрьма. Или трюм. Бог все меня испытывает — и не высокие мои качества: терпение мое. Чего он от меня хочет?
Целую Вас и Адю. Не теряйте письма, которое (по словам Ади) мне пишете.
МЦ.
Р. S. Очень прошу Адю написать мне тотчас же, подошло ли письмо Розенталю? Относительно халата Невинный бредит. вразумите его, что ОН (и Редакция) мне подарили коляску.
Париж — Господи! — Вшеноры, 4-го апреля 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Последнее, что я от Вас получила, было укрепление меня в Георгии — месяца полтора назад, — я тогда только что встала. С тех пор — тишина, глухота, немота. Сережа удивлялся, (я — нет), потом беспокоился (я — нет), наконец написал, — я — нет, ибо наконец разозлилась. Недавно отправила письмо Аде (непременно Адя, а не Ади: «Ади» мне напоминает Колю Савинкова[205] и его о-мер-зи-тель-ную мать!)[206] — письмо Аде с твердым обещанием не писать Вам до письма — из чистой злости, п. ч. писать Вам мне часто хотелось. В письме же к Аде спрашивала о судьбе пастернаковского, в нем же — о «дорогом», слышала слухом, что был в Париже. Как видите — полный и явный перерыв. Даже Сережа, со всей его кротостью, упрекал (такие тихие укоризны — «пени»…) — «Забвение? Занятость? Легкомыслие?», и я, злостно: «Ни то, ни другое, ни третье: четвертое». — Так и оказалось. И, знаете, не удивляюсь — как никогда ничему минусному — это в моей жизни закон. Скорей удивляюсь, когда письма (особенно заказные) доходят. Остаток Советской) России и итог всей моей предыдущей жизни. Я сама — письмо, которое не дошло.
________
Итак, ничего, до Адиного недавнего письма, ни о Розентале, ни о Пастернаке, ни о «дорогом» (он один — с маленькой буквы!) не знала. А обо всем этом — очень хочу. «Дорогого» не видала полгода, за все время — короткая записочка: «весь год не радовался, жил один, нечем жить». Мне жаль его (под влиянием национальности начала было жалеть ему) — мне жаль его, но ничем на расстоянии помочь не могу, да и тогда — не на расстоянии — не помогла. Но о судьбе его, вплоть до подробностей, очень хочу знать: м. б. нечего жалеть, м. б. — «один, нечем жить» — только для партера (меня).
________
А чем — я живу? Во-первых — глубоко, до дна — одна. Целый год на необитаемом острове. Без единого, хотя бы приблизительного, собеседника. Без никого. Все эти месяцы — в комнате, погребенная заживо, замурованная, теперь, с весной — в клетке (в беседке), среди кур (курей) и в непосредственном соседстве целого ряда навозных куч (хозяин помешался на удобрениях). Пишу урывками — полчаса в день, почти не сплю: встаю в 6 ч., ложусь в 1 ч., в 2 ч., — читаю Диккенса. Это о себе самой, теперь о себе с Георгием.
________
Он — чудесен. 2 месяца. Не красив (как Аля в детстве), а — особенен. Очень похож на меня, следовательно — на любителя. Ест все (кроме естественного младенческого корма): манную кашу, лимон (против рахита), чернослив (и то и другое, конечно, в жидком виде и в умеренном количестве), пьет разбавленное молоко и другое, по системе Черни.[207] Mehl-Milch-Buttersistem.[208] Это и будет его главной пищей, постепенно переходит. Ведет его Альтшулер, каждое воскресенье навещает.
Морда прелестная: толстая, довольная (Степун, когда наконец окончит Переслегина), нрав тихий, скромный, сон крепкий, — иногда по ночам приходится будить. При мне неотлучно. Гуляем без коляски — не осиливаю! — на руках. Когда подрастет, буду носить на горбу, как цыгане.
Бровей пока нет, т. е. ни приметы! ресницы выросли: редкие и длинные, русые. Глаза слегка монгольские, еще детские: сине-стальные. Будут зеленые:
…Привычные к степям — глаза,
Привычные к слезам — глаза,
Зеленые — соленые —
Крестьянские глаза…
(Стихи 18-го года).[209]
Спит, как сторожит: руки в белых нарукавниках по обеим сторонам, как стороны подсвечника: бра. (Алино сравнение.) Не пишу, что улыбается, ибо, улыбаясь, не сознает. Меня не знает, но, по-моему, знает салфетку, которую ему подвязываю в сладкие мгновения каши.
Очень большой, громадный. Чистый вес (родился 3-ех кило без чего-то) 4 кило 65 дек.[210] Будет музыкантом.
_______
У нас приходящая прислуга — на два, три часа. Чешка, но германского толку (родилась в бетховенском Теплице) — говорит по-немецки — тихая, работящая, очень милая. Дарю ей чту могу, и она к нам очень привязана. Делает основную черную работу, до Барсика не касается, я ревнива. (Барсик: хвостик Бориса — тайный.)
________
Дружба с А. И. Андреевой. Какая-то грубая, толчками (дружба). Чем-то я ей нравлюсь, не всем, силой — должно быть. Вся из неожиданностей. Какие-то набеги и наскоки — друг другу в душу. Такой непосредственности: природности я в жизни не встречала. Я перед ней — произведение искусства. Внезапно, ночью:
«Марина Ивановна! Я ведь живу с курами». Я: «В одной комнате?! Ненавижу кур, наплевать на яйца». Она: «Какие яйца? Я о Наташе говорю и о детях». (Наташа — жена брата Андреева, нечто вроде экономки.) Детей, кроме Саввы, не видела никого, знаю только, что свободные часы проводят на деревьях и что мать, чтобы их найти, должна глядеть вверх. И это мне нравится. Впрочем, еще Нину[211] знаю — старшую, ничем не похожую на мать, куколку.
Я понимаю Андреева, что влюбился. Пуще всех цыганок. Жаль и странно, что не поет.
Барсика о-бо-жает. Пробным камнем нашей дикой (не силой, а качеством) дружбы будет известие о Вас — крестной. Пока не говорю.
________
Крестного, Вы совершенно правы, нет. Ведь у меня нет друзей, я могу «гулять» с кем угодно, но крестить Барсика я любому не дам. Волконский стар и католик. И очень уж отрешен. Сегодня же поговорю с Сережей относительно Бальмонта. Я б рада, я Бальмонта люблю. (На днях в этом убедитесь, но только помните, что доказательство это — до Адиного письма о его помощи — чистая лирика!) Не знаю, подружится ли Адя с Миррой,[212] Мирра, при всей прелести, очень поверхностна. Адя, ведь, под знаком: «Tout ce qui n’est pas triste est bкte, et tout ce qui n’est pas bкte — est triste»[213] (Башкирцева), в Мирре этого Tristia[214] — ни тени: как лицо на солнце.
________
Деловое, чтобы не забыть: никакой доверенности (или расписки) на (или в) получение (нии) аванса от «Ковчега» ни Сережа, ни я не получали. Когда Сережа увидит Мансветова[215] — скажет, напомнит.