неизвестно почему была в холодной ярости, кажется п. ч. шипели на шуршавших бумагой.
Я так рада, что вечер кончился!
Поцелуйте от меня Вашу маму, ее присутствие меня сердечно тронуло, очень хочу ее повидать, она мне чем-то напоминает мою мать, я не ошибаюсь.
Приходите как-нибудь завтракать с нами (в 12 ч. не взыщите, если попадете на что-нибудь скучное — потом пойдем с Муром в лес, полазим.
Целую Вас. М. б. условитесь с Сергеем Яковлевичем о дне? Тогда попадете на не скучное (относительно).
Да! Я у Вас забыла своего КУРИЛУ (роговой, двуцветный) то есть мундштук, Сергею Яковлевичу лучше не передавайте — потеряет — привезите сами.
Понтайяк, уже 1-го сентября 1928 г., 2 ч. ночи
Вы конечно не ждете этого письма, как не ждала его я. (Мысль: нужно ли дальше? Все уже сказано! Факт письма присутствующему, ту, что не смеешь сказать, а что не смеешь сказать? Ясно.)
Для пущей же ясности: мне жалко, что Вы уезжаете. Потому что я Вас люблю. Полюбила за эти дни. Полюбила на все дни. За гордость. За горечь. За мудрость. За огромную доброту. За не знающий ее — ум. За то, что Вы — вне пола. (Помните, мы шли, и я Вам сказала: «зачем на духу? Как духу!») За душевное целомудрие, о котором упоминать — уже не целомудрие. За то, что Вы так очевидно и явно растете — большая. За любовь к котам. За любовь к детям. Когда у Вас будет ребенок, я буду счастлива.
Мне очень больно расставаться с Вами. Кончаю в слезах. Письмо разорвите.
М.
ЧЕРНОСВИТОВОЙ Е. А
Около 15 января 1927 г.
Дорогой друг, отвечаю Вам под непосредственным ударом Вашего письма.[739]
О смерти Рильке я узнала 31-го, под Новый год, от случайного знакомого, и как-то ушами услышала, как-то ушами, т. е. мимо ушей Осознание пришло позже, если можно назвать осознанием явления-действенное и вызывающее непризнание его. Ваше письмо застает меня в полном (и трудном) разгаре моего письма — к нему,[740] невозможного, потому что нужно сказать всё. Этим письмом с 31 декабря — живу, для него бросила «Федру» (II часть «Тезея», задуманного как трилогия — но из суеверия —). Это письмо, похоже, никогда не кончу, потому что когда «новости» изнутри… Еще останавливает меня его открытость (письма). Открытое письмо от меня — ему. (Вы знали его и, может быть, узнаете меня.) Письмо, которое будут читать все, кроме него! Впрочем, может быть, отчасти сам его пишет — подсказывает. Хотите одну правду о стихах? Всякая строчка—сотрудничество с «высшими силами», и поэт — много, если секретарь! — Думали ли Вы, кстати, о прекрасности этого слова: секретарь (secret[741])?
Роль Рильке изменилась только в том, что, пока жил, сам сотрудничал с —, а теперь — «высшая сила».
— Не увидьте во всем этом русской мистики! Речь-то ведь о земных делах. И самое небесное из вдохновений — ничто, если не претворено в земное дело.
Очень важно для меня: откуда у Вас мой адрес? Из Bellevue ему писала всего раз — открытку, адреса не было, на Muzot.[742] На последнее мое письмо (из Вандеи) он не ответил, оно было на Ragaz, не знаете, дошло ли оно? Еще: упоминал ли он когда-нибудь мое имя, и если да, то как, по какому поводу? Еще не так давно я писала Борису Пастернаку в Москву: «Потеряла Рильке на каком-то повороте альпийской дороги…»
________
Теперь — важнейшее: Вы пробыли с ним два месяца, а умер он всего две недели назад. Возьмите на себя огромное и героическое дело: восстановите эти два месяца с первой секунды знакомства, с первого впечатления, внешности, голоса и т. д. Возьмите тетрадь и заносите — сначала без системы, каждое слово, черту, пустяк. Когда будете записывать последовательно, — все это встанет на свое место. Ведь это еще почти дневник — с опозданием на два месяца. Начните тотчас же. Нет времени днем — по ночам. Не поддавайтесь священному, божественному чувству ревности, отрешенность (от я, мне, мое) — еще божественнее. Вспомните книгу Эккермана, единственную из всех дающую нам живого Гёте.
________
Боюсь, что, получив мифологию, буду плакать. Пока — ни одной слезы: времени нет, места нет (всегда на людях), а может быть, по чести, охоты нет: неохота — есть. Плакать — признать. Пока не плачу — не умер.
Я никогда его не видела, и для меня эта потеря — в духе (есть ли такие?!). Для Вас потеря бывшего, для меня — небывшего. Потеря Савойи с ним — куда никогда не поеду, — провалившейся 31 декабря со всеми Альпами — сквозь землю… На некоторые места карты не хочу смотреть — как вообще ни на что.
Ко всему этому присоедините, что не принадлежу ни к одной церкви…
СУВЧИНСКОМУ П. П. и КАРСАВИНУ Л.П
Bellevue, 9-го марта 1927 г.
Многоуважаемые Петр Петрович и Лев Платонович,
Только что прочла Ответ Вишняку,[743] подписанный вами обоими и тут же, под ударом, не дождавшись Сережиного возвращения, пишу вам.
«Среди ближайших сотрудников в редакции Верст есть евреи…» Тут кончается ваше письмо и начинается мое.
Когда редактора — счетом три и имена их: Сувчинский, Святополк-Мирский и Эфрон, ссылка на редакторов-евреев естественно относится к последнему.
Итак:
Сергей Яковлевич Эфрон
— довожу до вашего сведения —
Сергей Яковлевич Эфрон родился в Москве, в собственном доме Дурново. Гагаринский переулок (приход Власия).
Отец — Яков Константинович Эфрон, православный, в молодости народоволец.
Мать — Елисавета Петровна Дурново.
Дед — Петр Аполлонович Дурново, в молодости гвардейский офицер, изображенный с Государем Николаем I, Наследником Цесаревичем и еще двумя офицерами (один из них — Ланской) на именной гравюре целой и поныне. В старости — церковный староста церкви Власия.
Мой муж — его единственный внук.
Детство: русская няня, дворянский дом, обрядность.
Отрочество: московская гимназия, русская среда.
Юность: женитьба на мне, университет, военная служба, Октябри Добровольчество.
Ныне — евразийство.
Если сына русской матери и православных родителей, рожденного в православии, звать евреем — 1) то чего же стуят и русская мать и православие? — 2) то как же мы назовем сына еврейских родителей, рожденного в еврействе — тоже евреем?
Ходасевич, говорящий об одном из редакторов, носящем фамилию Эфрон, был… точнее.
Делая Сергея Яковлевича евреем, вы оба должны сделать Сувчинского — поляком,[744] Ходасевича — поляком,[745] Блока — немцем (Магдебург),[746] Бальмонта — шотландцем[747] и т. д.
Вы последовали здесь букве, буквам, слагающим фамилию Эфрон — и последовали чисто-полемически, т. е. НЕЧИСТО — ибо смеюсь при мысли, что вы всерьез — хотя бы на одну минуту — могли счесть Сергея Яковлевича за еврея.
Вы — полемические побуждения в сторону — оказались щепетильнее московской полиции, на обязанности которой лежала проверка русского происхождения всякого юноши, поступавшего в военное училище, — и таковое происхождение—иначе и быть не могло — за Сергеем Яковлевичем, — признавшей.
Делая Сергея Яковлевича евреем вы 1) вычеркиваете мать 2) вычеркиваете рожденность в православии 3) язык, культуру, среду 4) самосознание человека и 5) ВСЕГО ЧЕЛОВЕКА.
Кровь, пролившаяся за Россию, в данном случае была русская кровь и пролита была за свое.
Делая Сергея Яковлевича евреем, вы делаете его ответственным за народ, к которому он внешне — частично, внутренне же — совсем непричастен, во всяком случае — куда меньше, чем я!
________
Наднациональное ни при чем, с какой-то точки зрения Heine и Пастернак не евреи, но не с какой-то, а с самой национальной точки зрения и чувствования — вы неправы и не вправе.
Говорите в своих статьях о помесях, о прикровях, и т. д., ссылаться на еврейство «одного из редакторов» я воспрещаю.
Марина Цветаева
Р. S. Евреев я люблю больше русских и может быть очень счастлива была бы быть замужем за евреем, но — что делать — не пришлось.
ПОЗНЕРУ С. В
25-го марта 1927 г.
Bellevue (S. et O.)
31, Boulevard Verd
Милый Соломон Владимирович,
Вновь обращаюсь к Вам с большой просьбой поддержать мое ходатайство о выдаче мне пособия с вечера.
Если будут говорить, что я устраиваю вечер[748] — знайте, что это вечер на ТЕРМ, в маленькой студии всего на 100 человек.
Так уж сладилось, что я всегда Вас — все о том же — прошу!
До свидания, сердечный привет Вам и Вашим.
МЦ
23-го декабря 1927 г.
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jecame d’Arc
Милый Соломон Владимирович,
Не была на писательском собрании[749] потому, что хожу бритая (после скарлатины) и по возможности не показываюсь. Та же бритая голова, не говоря уже о моей нелюдимости, полная обеспеченность моей всяческой непригодности в делах вечера.
Будьте другом, скажите кому, куда и когда подавать прошение, боюсь, что меня забудут. (Говорю о деньгах с будущего вечера писателей.)[750]
Заранее благодарная Вам.
МЦветаева.
Р. S. Еще просьба! Помните, Вы в прошлом году говорили мне, что есть возможность получать от русских американцев (Вы конечно знаете о чем говорю) ежемесячное пособие.[751] Я тогда сообщила госпоже Ельяшевич[752] свой адрес, но этим дело и кончилось.
Как его двинуть? Кого и как просить? Я очень нуждаюсь.
26-го января 1929 г.
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d’Arc
Милый Соломон Владимирович,
Разрешаю себе напомнить Вам, что я от писательского вечера получила только 200 фр. и очень рассчитываю еще на 100, если по примеру прошлых годов мне присуждено 300 фр. Может быть Вы мне дошлете их просто в письме? Всего хорошего, сердечный привет.
МЦветаева.
АННЕ ДЕ НОАЙ
Май 1927
Сударыня!
Я не читала Вашей книги Честь Страдать, и, не прочитав ее, вот что я о ней думаю. Это Ваша последняя книга и, будучи последней, она наиближайшая к следующей, значит — Ваша почти самая великая. Это Вы последнего полночного удара: Вы из уже-завтра.
Честь Страдать. Если бы Вы написали «Счастье Страдать», М. Мартен дю Гар был бы доволен (почему бы не «Удовлетворение Страдать»?), вот одно из прелестных противоречий, в отсутствии которых он Вас упрекает.[753] Но Вы никогда не написали бы «Счастье Страдать». Анна де Ноай первых своих книг могла бы написать «Страсть Страдать».[754] Или чуть позже — Гордость Страдать. Но послевоенная Анна де Ноай могла сопоставить Страдание только с Честью.
(Счастье и Страдание. Как будто счастье соответствует страданию. Счастье соответствует только самому себе: удовлетворять Счастье-удовлетворение, вот что он хочет вместо Честь Страдать. Счастье удовлетворить… М. Мартен дю Гара!)
Честь Страдать. Холод. Каска Паллады[755] на раненом лбу. Двойной холод лба и каски. (Ноай в каске, никогда не в маске. Вы-то знаете причину рифмы…) Сказав послевоенная Ноай, я не думала наперво о великой войне, а о величайшей из войн: о великой войне жизни, Бога в нас с человеком в нас, где Бог победитель. Но и великая война тут тоже при чем: металлический отсвет.
Вашу книгу, сударыня, никогда не полюбят. Пришел час Вам сказать: «Они не поймут тебя, Жан-Жак»,[756]