картинки, а картины, и некоторые-очень жуткие. Пусть платят за 65 тысяч знаков, пусть печатают — хоть петитом (я бы предпочла курсивом, настолько все это — изнутри!), мне все равно, лишь бы — всё, всю. Пусть разбивают на 2 №, как Макса, бывшее — не торопится. Итак, когда начнутся распри, я к Вам возоплю, — м. б. надавите на Фундаминского[953] (которого пишу от фундамент). А то с Максом было ужасно, и все Максино детство, всю Максину чудную мать мне выкинули — и совершенно зря. Они всё боятся, что „их читателю“ — „скучно“. (Когда стихи — „непонятно“), А тот же читатель отлично все понимает — и принимает у меня на вечерах.
Кончаю. Только еще одно. Никакого „каприза“, т. е. прихоти, которую я презираю. Все мои „стаканы“ — органические, сорожденные со мною стаканы защиты, и никогда — себя: мира высшего (wie ich es sehe) — от мира низшего, в данном Сарином[954] случае — гения, старости, бывшей славы — от дряни.
А деспотизм — да, только — просвещенный, по прямой линии от деда А. Д. Мейна, который разбил жизнь моей матери и которого моя мать до его и своего последнего вздоха — боготворила.
А поляки — особ статья, но статья очень сильная.
Обнимаю Вас. А отвечать — не спешите. Сущее тоже не торопится.
МЦ.
Clamart (Seine)
10-го ноября 1933 г.,
канун Armistice[955] (— а у нас. Вера, война никогда не кончилась).
Дорогая Вера,
Это письмо должно быть коротко — Вам их много придется читать.[956] И ответа на него не нужно — Вам их много придется писать.
Хочу только, чтобы увидели: Кламар, в котором Вы может быть никогда не были, но всё равно, — любая улица — любой ноябрьский день с дождем — я, которую Вы наверное в лицо не помните — с Муром, которого Вы никогда не видели (4 ч. дня, разбег школьников) — и: — Мама, почему Вы плачете? Или это — дождь? — Дождь, Мур, дождь!
И не знаю — дождь иль слезы
На лице горят моем!
Вера, это были слезы больше чем женского сочувствия: fraternité[957] на женский лад — восхищения — сострадания (я ведь знаю, как в жизни всё иначе) — глубочайшего удовлетворения — упокоения — и чего-то бесконечно-бóльшего и совсем несказанного.
Мур шел и показывал мне свой орден „pour le mérite“,[958] я думала о Вашем, и вдруг поняла, что тот каменный медальон, неоткрывающийся, без ничего, кроме самого себя, который я с Вашего первого письма хотела послать Вам, как Ваш, и не посылала только из-за цепочки, мечты о цепочке, так и не сбывшейся — что тот „медальон“ вовсе и не медальон, а именно орден, и никакой цепочки не нужно. (Нужна, конечно, потому что в быту орденов не носят, но послать можно — и без.)
Теперь — ждите. Не завтра (Armistice) и не в воскресенье, а в самом начале недели. Голубой — а больше не скажу.
Вашу карточку показывала Евгении Ивановне.[959] Сказала, что были еще лучше. А больше никому.
Обнимаю Вас.
М.
20-го ноября 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Милая Вера,
Ваше письмо такое, каким я его ждала, — я Вас знаю изнутри себя: той жизни, того строя чувств. Вы мне напомнили Блока, когда он узнал, что у него родился сын (оказавшийся потом сыном Петра Семеновича Когана, но это неважно: он верил). Вот его слова, которые я собственными глазами читала: — „Узнав, не обрадовался, а глубокó — задумался“[960]
А что Вы лучше одна, чем когда Вы с другими — Вера, как я Вас в этом узнаю, и в этом узнаю! У меня была такая запись: „Когда я одна — я не одна, когда не-одна — одна“, т. е. как самая брошенная собака, не вообще-брошенная (тут-то ей и хорошо!), а к волкам брошенная. А м. б. я — волк, а они собаки, скорей даже тáк, но дело не в названии, а в розни.
А Вы, Вера, не волк. Вы — кроткий овец (мне кто-то рассказывал, что Вы все время читаете Жития Святых, — м. б. врут? А если не врут — хорошо: гора, утро, чистота линий, души, глаз, — и вечная книга…) Все лучшие люди, которых я знала: Блок, Рильке, Борис Пастернак, моя сестра Ася — были кроткие. Сложно-кроткие. Как когда-то Волконский сказал о музыке (и пространстве, кажется)
ПОБЕДА ПУТЕМ ОТКАЗА
А природное, рожденное овечье состояние я — мало ценю. (Начав с коз, перешла к овцам!)
_______
Итак, скоро увидимся? Радуюсь.
Хотела бы. Вера, долгий вечер наедине — как в письме. Но Вас люди съедят. Знайте, что на дорогах жизни я всегда уступаю дорогу.
_______
Честолюбия? Не „мало“, а никакого. Пустое место, нет, — все места заполнены иным. Всё льстит моему сердцу, ничто — моему самолюбию. Да, по-моему, честолюбия и нет: есть властолюбие (Наполеон), а, еще выше, le divin orgueil[961] (мое слово — и мое чувство), т. е. окончательное уединение, упокоение.
И вот, замечаю, что ненавижу всё, что — любие: самолюбие, честолюбие, властолюбие, сластолюбие, человеколюбие — всякое по-иному, но все — равнó. Люблю любовь, Вера, а не любие. (Даже боголюбия не выношу: сразу религиозно-философские собрания, где всё, что угодно, кроме Бога и любви.)
________
Об Иловайском пока получила следующий гадательный отзыв Руднева: „Боюсь, что Вы вновь (???) отступаете от той реалистической манеры (???), которой написан Волошин“. Но покровительствующая мне Евгения Ивановна уже заронила словечко у Госпожи Фондаминской[962] (мы незнакомы) и, кажется, (между нами) Дедушку проведут целиком. Я над ним дико старалась и потеряла на нем (11/2 месяца поправок) около пятисот франков на трех фельетонах в Последних Новостях.
Кое-что, думая о Вас и об Оле, смягчила. Например, сначала было (Александра Александровна) — „Она, сильно говоря, конечно была отравительницей колодца их молодости“, — стало: огорчительницей (курсивом).
________
Ну, вот.
Теперь во весь опор пишу Лесного Царя, двух Лесных Царей — Гёте и Жуковского. Совершенно разные вещи и каждая — в отца.
И в тот же весь опор сейчас мчусь за Муром в школу. Он Вам понравится, хотя целиком дитя своего века, который нам не нравится.
________
Орден отослан в субботу, думала, что Вы уже в Париже и что — разминетесь, но кто-то сказал, что Вы задержались.
Обнимаю Вас и Glück auf![963] И — Muth zum Glück![964] Во всяком случае — Muth! (Рифма — gut[965]).
Приписка на полях:
Из ляписа-лазури (ордена) в древности делали краску ультрамарин.
27-го ноября 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера,
Вы в сто, в тысячу, в тысячу тысяч раз (в дальше я считать не умею) лучше, чем на карточке — вчера это было совершенно очаровательное видение: спиной к сцене, на ее большом фоне, во весь душевный рост, в рост своей большой судьбы.[966] И хорошо, что рядом с Вами посадили священника, нечто неслиянное, это было как символ, люди, делая, часто не понимают, чтó они делают — и только тогда они делают хорошо. „Les Russes sont souvent romantiques“[967] — Kaк сказал этот старый профессор.[968] Перечеркиваю souvent и заканчиваю Жуковским: „А Романтизм, это — душа“. Так вóт, вчера, совершенное видение души, в ее чистейшем виде. Если Вы когда-нибудь читали или когда-нибудь прочтете Hoffmansthal’a „Der Abenteurer und die Sängerin“[969] — Вы себя, вчерашнюю, моими глазами — увидите.
И хорошо, что Вы „ничего не чувствовали“. Сейчас, т. е. именно когда надо, по заказу, — чувствуют только дураки, которым необходимо глазами видеть, ушами слышать и, главное, руками трогать. Высшая раса — вся — либо vorfühlend либо nachfühlend.[970] Я не знаю ни одного, который сумел бы быть глупо-счастливым, просто-счастливым, сразу — счастливым. На этом неумении (неможении) основана вся лирика.
Кроме всего, у Вас совершенно чудное личико, умилительное, совсем молодое, на меня глядело лицо той Надиной[971] подруги — из тех окон.
Вера, не делайте невозможного, чтобы меня увидеть. Знайте, что я Вас и так люблю.
Но если выдастся час, окажется в руках лоскут свободы — либо дайте мне pneu,[972] либо позвоните Евгении Ивановне Michelet 08–49 с просьбой тотчас же известить меня. Но имейте в виду, что я на путях внешней жизни, в частности в коридорах и нумерах никогда не посещаемых гостиниц — путаюсь, с челядью же — дика: дайте точные указания.
Если же ничего не удастся — до следующего раза: до когда-нибудь где-нибудь.
Обнимаю Вас и от души поздравляю с вчерашним днем.
МЦ.
— А жаль, что Иван Алексеевич вчера не прочел стихи — все ждали. Но также видели, как устал.
Приписка на полях:
Р. S. Только что получила из Последних Новостей обратно рукопись „Два Лесных Царя“ (гётевский и Жуковский — сопоставление текстов и выводы: всё очень членораздельно) — с таким письмом: — „Ваше интересное филологическое исследование совершенно не газетно, т. е. оно — для нескольких избранных читателей, а для газеты — это невозможная роскошь“.
Но Лесного Царя учили — все! Даже — двух. Но Лесному Царю уже полтораста лет, а волнует как в первый день. Но всё пройдет, все пройдут, а Лесной Царь — останется![973]
Мои дела — отчаянные. Я не умею писать, как нравится Милюкову. И Рудневу. Они мне сами НЕ нравятся!
16-го января 1934 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Умница Вы моя! Больше чем умница, — человек с прозорливым сердцем: Ваш последний возглас о Белом попал — как нож острием попадает в стол и чудом держится — в мою строку:
— Такая, как он без моих слов увидел ее: высокая, с высокой, даже вознесенной шеей, над которой точеные выступы подбородка и рта, о которых — гениальной формулой, раз-навсегда Hoffmansthal:
Sie hielt den Becher in der Hand.
Ihr Kinn und Mund glich seinem Rand…[974]
Это — о девушке, любившей Белого, когда я была маленькой и о которой (о любви которой) он узнал только 14 лет спустя, от меня…
Я сейчас пишу о Белом, çа me hante.[975] Так как я всегда всё (душевно) обскакиваю, я уже слышу, как будут говорить, а м. б. и писать, что я превращаюсь в какую-нибудь плакальщицу.
Сбоку, рядом со вторым абзацем, написано:
Писала и видела — Вас.
5-го февраля 1934 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnal
Дорогая Вера,
Разрываюсь между ежеутренним желанием писать Вам и таким же ежеутренним — писать о Белом, а время одно, и его катастрофически мало: проводив Мура в 81/2 ч. — у меня моего времени только 2 часа на уборку, топку, варку и писанье. Вы понимаете как всё это делается (по молниеносности и плохости!). Потом — провести его подышать, потом завтрак, потом посуда, потом опять в школу, и опять из школы, и поить его чаем, и т.