я так до конца и не решила: кто из нас урод? я? они?
________
Вы все говорите о друге, и только мечта об этом друге могла Вас — поэта — все ваши парижские вечера уводить от меня (поэта). (Я назначил сегодня Иксу. Меня сейчас ждет Игрек.) (А вдруг??) — Не поэтов же Вы в них любили — и ждали?
А вот Вам — в отдаленный ответ — рассказ — мне одного странного человека — азартный игрок — гениальный актер (одной роли), потом — иезуит — потом кюре корсиканского горного гнезда… «Я повел его в кафе и заказал ему кофе и пирожных…» (Это было в Германии и в Германии был голод) — «и он, робко, но твердо: „Нет, пожалуйста, не надо пирожного! Мне не хотелось бы, чтобы мне еще что-нибудь было приятно с Вами — кроме Вас: Вас самого Вас одного“.
Мальчику было 15 лет, был немец (мой друг был русский…[1401]). Что с ним? И что — с тем? (Корсиканским кюре. Был, между прочим, ближайший друг Скрябина.)
Любуюсь, как благородство Вашей природы исправляет и направляет слабость Вашей породы. Ваш случай сложен и трагичен — тем, что он духовен, что свою беду Вы втащили (как мужик — Гóре) — на горбу — на гору — и там поселили и возвеличили.[1402] Вам с Вашей бедой — трудно будет, и трудно — есть. Вы ищите — себе равного и, по возможности — себе главного, а не забудьте, что если это вообще — чудо, то в Вашем случае — из чудес — чудо, ибо Вам приходится выбирать не из всего мира, а из касты, где — знаю это по опыту — всё лучшее высшее вечное идет к женщине, и только „остатки сладки“ — к мужчине. Ваши на мужскую дружбу — неспособны. Душу всех этих моих друзей всегда получала я, и если кто-нибудь меня на свете любил (как мне это подходило) — то это — они.
(Говорю о лучших — об отдельных не говорю вовсе, и если заговорю — то только с абсолютным презрением: как о каждом профессионале живой души: соблазнителе малых сих — к какому полу они бы ни относились.)
Вы хотите—целое, а будет Вам — половинка (и то!).
…Да, мы с Вами хорошо подружились, не теряя ни минутки, и мне страшно жалко, что я Вам ничего не подарила, это так на меня непохоже! но Вы так сопротивлялись — и так мало было времени — первая минутка уже была последняя! — а Ваш карандаш (ди-ивный!) всегда при мне и, надеюсь, будет мне служить до конца дней.
С Вами, помимо всего уютно, с Вами — как с собой, и от Вас как раз столько сердечного тепла, чтобы при встрече порадоваться, и, прощаясь — не жалеть, или — чуть-чуть пожалеть. Чтобы было совсем хорошо с человеком, нужно быть от него свободным.
Спасибо Вам за всё: совместный холод — которого я не замечала, совместное стояние у темных окон, совместное обогревание в первом — неважно! да и времени нет! — кафе — за подаренный карандаш, за обещанное полотенце[1403] (NB мне важно обещание: желание другому — радости) за постоянное пропуск.
Спасибо за книжку — дошла и прочла.[1404]
Мой адрес пока — прежний и очень рада буду письмам. Морозы прошли, на днях будет весна, и я с наслаждением поездила бы с Вами по всем загородам — у меня нет спутника — на весь Париж — никого. Есть городок с дивным названием Mantes, я туда давно рвусь — там собор и сады — и больше ничего. Нет! еще поезд, который люблю — безумно. — Жаль. —
Сердечный привет от Мура: Вы ему очень понравились. Нынче говорю ему о двух мальчиках, с которыми хочу его познакомить (он не хочет: собирают марки!) — Они мне показали всех своих медведей, и у них есть рулетка, и они мне сразу предложили с ними играть… Мур: „Еще бы! Кто Вам чего не предложит! Вы — как медведь! взять за губу — и повести“.
Похоже? — Похоже.
МЦ.
ШЮЗВИЛЛЮ ЖАНУ
Рождество 1909 г. — Рождество 1930 г.
Москва — Медон
Дорогой Жан Шюзвилль!
Вы еще помните обо мне? Вы были так молоды, мы оба были молоды. Это было в Москве. Было Рождество. Шел снег. Вы писали стихи. Я писала стихи. Мы читали их мадемуазель Héléne Guedwillo[1405]
Вы любили Франсиса Жамма, я любила Эдмона Ростана. Но мы хорошо понимали друг друга. Мадемуазель Guedwillo любила стихи и молодость.
Приехав в 1925 г. в Париж, я уже не возобновила связей ни с кем из моего детства. Прошлое всегда в прошлом, а это прошлое (война, революция) было абсолютно прошлым, никогда не существовавшим.
Но я все же никогда не могла услышать Ваше имя без того, чтобы в моем воображении не возникли Москва — снег — Рождество — очки — молодость — это видение тотчас вызывало улыбку, которая устанавливала между моим собеседником и мной большую дистанцию, чем та, что отделяет 1909 г. от 1930 г. Вас я впускала в свое детство, а мой собеседник оставался за его пределами,
________
Дорогой Жан Шюзвиль, когда мадам Городецкая[1406] передала мне Ваш сувенир,[1407] — не будем бояться громких слов, которыми все равно невозможно выразить наши ощущения, — я испытала чувство, похожее на воскрешение: не Ваше воскрешение, а именно мое, я воскресла такой, какой была в прошлом.
То, что не засвидетельствовано, никогда не существовало. Я — это то, что не засвидетельствовано.
Дорогой Жан Шюзвиль, в жизни я, как правило (сама того не желая), приносила сама себе больше вреда, чем добра. Особенно своими письмами. Я всегда хотела быть собой, собой целиком. Часто я зря преувеличивала.
Итак, может быть, я себе причиняю вред тем, что сейчас пишу Вам это письмо, вместо того, чтобы написать другое, приятное, „простое“ и ненужное
_________
Дорогой Жан Шюзвилль, вот и Рождество. Приезжайте ко мне. Это в пригороде — Meudon — напишите, и я буду Вас ждать.
Маршрут такой: садитесь в маленький поезд на станции Invalides — или Pont de l’Alma — или Champs de Mars — или Mirabeu — выходите на станции Meudon — Val-Fleury — пройдете через мостик — поднимитесь по улице Louvois и, не сворачивая ни направо, ни налево, Вы окажетесь прямо перед моим домом — 2, Avenue Jeanne d’Arc, первый этаж слева, постучите.
Предпочтительно к 4 часам.
Вы увидите моих детей. Вы меня видели ребенком.
МЦ.
СЕВЕРЯНИНУ ИГОРЮ
28-го февраля 1931 г.
Начну с того, что это сказано Вам в письме только потому, что не может быть сказано всем в статье. А не может — потому, что в эмиграции поэзия на задворках — раз, все места разобраны — два; там-то о стихах пишет Адамович, и никто более, там-то — другой „ович“ и никто более, и так далее. Только двоим не оказалось места: правде и поэту.
От лица правды и поэзии приветствую Вас, дорогой.
От всего сердца своего и от всего сердца вчерашнего зала — благодарю Вас, дорогой.
Вы вышли. Подымаете лицо — молодое. Опускаете — печать лет. Но — поэту не суждено опущенного — разве что никем не видимый наклон к тетради! — всё: и негодование, и восторг, и слушание дали — далей! — вздымает, заносит голову. В моей памяти — и в памяти вчерашнего зала — Вы останетесь молодым.
Ваш зал… Зал — с Вами вместе двадцатилетних… Себя пришли смотреть: свою молодость: себя — тогда, свою последнюю — как раз еще успели! — молодость, любовь…
В этом зале были те, которых я ни до, ни после никогда ни в одном литературном зале не видала и не увижу. Все пришли. Привидения пришли, притащились. Призраки явились — поглядеть на себя. Послушать — себя.
Вы — Вы же были только той, прорицательницей, Саулу показавшей Самуила…[1408]
Это был итог. Двадцатилетия. (Какого!) Ни у кого, может быть, так не билось сердце, как у меня, ибо другие (все!) слушали свою молодость, свои двадцать лет (тогда!) Двадцать лет назад! — Кроме меня. Я ставила ставку на силу поэта. Кто перетянет — он или время? И перетянул он: Вы.
Среди стольких призраков, сплошных привидений — Вы один были — жизнь: двадцать лет спустя.
Ваш словарь: справа и слева шепот: — не он!
Ваше чтение: справа и слева шепот: — не поэт!
Вы выросли, вы стали простым. Вы стали поэтом больших линий и больших вещей, Вы открыли то, что отродясь Вам было приоткрыто — природу. Вы, наконец, раз-нарядили ее…
И вот, конец первого отделения, в котором лучшие строки:
— И сосны, мачты будущего флота…[1409]
— ведь это и о нас с Вами, о поэтах, — эти строки.
Сонеты. Я не критик и нынче — меньше, чем всегда. Прекрасен Ваш Лермонтов — из-под крыла, прекрасен Брюсов… Прекрасен Есенин, — „благоговейный хулиган“ — может, забываю — прекрасна Ваша любовь: поэта — к поэту (ибо множественного числа — нет, всегда — единственное)…[1410]
И тó, тé!.. „Соната Шопена“,[1411] „Нелли“, „Карета куртизанки“[1412] и другие, целая прорвавшаяся плотина… Ваша молодость.
И — последнее. Заброс головы, полузакрытые глаза, дуга усмешки, и — напев, тот самый, тот, ради которого… тот напев — нам — как кость — или как цветок… — Хотели? нàте! —
— в уже встающий — уже стоящий — разом вставший — зал. Призраки песен — призракам зала.
ЗАЙЦЕВЫМ Б. К. и В. А
11-го января 1932 г.
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d’Arc
Дорогие Борис Константинович и Вера Алексеевна. Во-первых — с Новым Годом, во-вторых (а м. б. это во-первых) — с новым Наташиным счастьем (если только правда)[1413] — а в-третьих, милый Борис Константинович, похлопочите, как всегда, о выдаче мне пособия с писательского вечера.[1414] Наши дела ужасные. Сердечный привет и всяческие пожелания от нас всех.
М. Цветаева
Прошение прилагаю.
ЗИБЕР-РИЛЬКЕ Р
24-го января 1932 г. воскресенье
Meudon (S. et О.), France,
2, Avenue Jeanne d’Arc,
Дорогая госпожа Рут,
Ваша подпись, когда я прочла ее, была для меня ударом — ведь еще вчера вечером я заглядывала в Вашу колыбель, совершенно не зная, „что из нее (Вас) получится“. И вот — спустя столько лет — получилось. В каждом письме — стихе — время останавливается — навсегда, то есть становится чем-то вечным. (Если этого нет, значит, и написанного вовсе нет — или оно ничтожно.) Вечно начинается маленькая Рут.
Вот почему, дорогая госпожа, этот — почти что — ужас и это — более чем изумленье, когда я увидала Вашу подпись. Значит, время все-таки движется. Значит, есть какое-то иное время, которое только