Гертруда и Клавдий
с путами на его запястье. Ласково
нашептывая ей, он вышел с птицей во двор, туда, где единственное
оконце соколятни выходило на огромный, уходящий вниз луг. Его
травы белели под ветром, под скользящими тенями осенних туч,
которые успели хмуро сгуститься с тех пор, как завершилась утренняя
поездка под пятнистым белым небом.
— А вот и сам сокольничий, — сказал Фенг. Это был старик по
имени Торд, морщинистый, согбенный временем, но широкий в груди,
будто бы для того, чтобы было на чем держаться крыльям. Он сдернул
войлочный колпак, приветствуя своего господина, свою королеву и
кречета, будто членов одной августейшей семьи. Он и его внук Льот
были заняты, объяснил Фенг, разминкой третьей соколихи, черно-
рыжей пустельги по кличке Иезавель, пуская ее на полевых мышей,
которых они ловили и калечили, перекручивая и ломая одну лапку,
чтобы те бегали не так быстро. Они показали Геруте, как это делается,
чтобы развлечь ее. Льот, щуплый хромой мальчуган с белыми
ресницами и молочным взглядом, осторожно вытащил из мешка и
выпустил дрожащее бурое тельце, и оно отчаянно кинулось,
подпрыгивая и выписывая зигзаги из-за хромоты, под защиту высокой
травы. В тот миг, когда мышь уже почти скрылась, Торд выпустил
птицу, которая темным вихрем взвилась, кинулась вниз, мгновенно
прикончила несчастную зверушку и, разжав когти, уронила ее на
землю.
— Пустельги не ныряют с высоты, — объяснил ей Фенг. — Они
скользят и хватают исподтишка.
— И как будто слишком сыты, чтобы съедать убитую добычу, —
сказала Герута, настолько привыкшая к Фенгу, что осмелилась на
легкое порицание.
— Ее она оставляет для своего хозяина. Она приучена есть только
то, что получает из человеческих рук. А теперь разреши показать тебе,
как Иохаведа охотится на журавлей.
Приманка была сооружена из двух журавлиных крыльев,
скрепленных сыромятным ремнем. Мальчик принес это неуклюжее
приспособление из сараюшки рядом с соколятней и отошел на
некоторое расстояние по скошенной полосе. Торд, отечески издавая
горловой клекот, посадил кречета на свой кулак в рукавице, быстрым
движением другой руки привязал ремешок к кольцам на конце пут и
той же рукой сдернул колпачок за алую кисточку.
Глаз соколихи! Он был больше, чем могла вообразить Герута,
чернее и блестящее — жемчужина чистейшей ночи. Во всяком случае,
так ей показалось, пока кречет не повернул голову под углом к
солнечным лучам и под прозрачной роговицей не открылся
многолепестковый цветок из золота и рыжины. Плоская
поблескивающая головка Иохаведы была одета такими мелкими и так
плотно прилегающими друг к другу перышками, что выглядела лысой,
а белоснежные перья ее шеи были приперчены мелкими крапинками.
Голова с кривым клювом дрожала и подергивалась, пока глаз вбирал
их, высматривая среди сгрудившихся лиц какую-нибудь добычу. Когда
глаз словно впился в глаз Геруте, королева почувствовала, как у нее
перехватило дыхание. Вот и смерть не упустит ее из виду, что бы ни
мнилось ей в девичестве, когда мир был одним бесконечным утром.
— Отвернитесь, госпожа, — умоляюще сказал вполголоса старый
сокольничий. — Незнакомое человеческое лицо для них отрава, пока
они не до конца свыкнутся с людьми.
Герута вздрогнула, уязвленная этим предупреждением: ведь,
сказать правду, она с младенчества привыкла, что ею восхищаются.
Она покосилась на Фенга, но он был занят мыслями о соколиной
охоте, и его темный взгляд неумолимостью не уступал взгляду
Иохаведы.
Прихрамывая, насвистывая, Льот раскрутил приманку так, что она
заколыхалась в воздухе. Было трогательно наблюдать, как он бежит —
так колченого и увлеченно, — и белые вспышки его лица, потому что
он все время оглядывался. Он приспособил неуклюже хлопающую
приманку у границы высокой травы примерно на половине полета
стрелы и скорчился, исчезнув из виду. Сразу же оттуда донесся
слабый, влажный, навязчивый посвист. Фенг шепнул на ухо Геруте,
что манок сделали из высушенного горла журавля. Торд выпустил
кречета, она взмыла в воздух, увлекая за собой креанс — тоненький
поводок, скрепленный с ремешком. Торд в возбуждении, продолжая
клекотать, вытравливал поводок вслед птице. Герута слышала, как он
шуршит в траве. Иохаведа, топыря лапы, ринулась на подделку под
журавля. Льот выпрыгнул из своего тайничка, держа наготове
поощрительную награду — мохнатую ногу только что убитого
кролика. Пока соколиха клевала ее, мальчик собрал путы в кулак и туго
их затянул. Соколиха воссоединилась со старым Тордом, и тот тугим
пером поглаживал жесткие ноги, обтянутые сухой кожей, и кривой
клюв с налипшими на нем клочками окровавленной кроличьей шерсти.
Фенг объяснял на ухо Геруте, как малопомалу они перестанут
использовать креанс, а к добываемой дичи добавятся бекасы и
куропатки. На лугу для обучения сокола будут посажены живые птицы
со сломанными крыльями и запечатанными глазами. Вот так,
терпеливо, шаг за шагом природный убийца будет превращен в
помощника людей. «Какое жестокое и мальчишеское занятие, —
думала Герута, — какая громоздкая задача». И одновременно
восхищалась скрытой в этом отточенной страстью, особому умению,
передающемуся из поколения в поколение, будто коса с на диво
навостренным лезвием. Мужчинам необходимо играть со смертью,
чтобы сделать ее не такой ужасной, когда она придет. Фенг снял
перчатку, на которой вынес Иохаведу из соколятни, и предложил
Геруте засунуть в нее руку. В этом словно скрывалась опасность —
проникнуть своей рукой туда, где еще никогда не бывала рука
женщины. Перчатка была слишком широкой и очень теплой внутри —
согрета кожей Фенга. Следуя его указаниям, она посадила Иохаведу
себе на запястье. Птица оказалась легче, чем выглядела, — одни
только полые кости и жадный голод. Легче котенка или корзинки с
разноцветными нитками у нее на локте. Кожа потрескивала под
загнутыми вовнутрь когтями, когда они вновь и вновь впивались в
стеганую прокладку потрепанной перчатки. Смертоносные лапы
Иохаведы прочно закрепились, но ее голова продолжала беспокойно
поворачиваться, блестящее черное полушарие глаза в глазнице искало
наилучшей настройки, наиболее точного угла, под которым осмотреть
лицо Геруты. Торд внезапно надел колпачок на любопытную голову и
пересадил Иохаведу с перчатки Геруты на свою.
— Ты уж прости, — сказал он, не глядя ей в глаза. — Да только
человеческий взгляд их пугает. Мы выводим их из темноты
полегоньку, помаленьку.
Она поняла, что его отношения с этими птицами главенствуют над
почтением, которым он был обязан своей королеве.
Фенг спросил ее:
— Как тебе это ощущение — убийство у тебя на запястье?
Солнечные лучи загораживались, тучи над головой распухли,
стали еще темнее, громоздясь друг на друга, точно льдины с
подветренной стороны Скау. Короткий ноябрьский день быстро
сбрасывал свое несвоевременное тепло.
— Мы обе женщины, она и я, — отозвалась Герута. — Мы
должны брать, что можем, из того, что предлагает мир. Несомненно,
она ела бы зелень, если бы природа не сделала ее рабыней кровавого
мяса. Нам не следует судить ее по правилам, которые мы создаем для
овец.
Фенг засмеялся, показав неровные, но такие зазывные зубы в алом
рту между подстриженными усами и заостренной итальянской
бородкой.
— Мне бы хотелось оставить тебе в подарок соколиху. Не
Иохаведу, она ведь тебе почти сестра, но, может быть, изящную
Вирсавию, когда ее глаза будут распечатаны.
— Оставить?
— Да. Мне пора уехать. Дания все еще не гнездовье для меня.
Мои генуэзские начальники дали мне отпуск для приведения в
порядок личных дел, а эти дела уже распутаны и налажены. Никто,
кроме моих соколов, не будет удручен моим отъездом: у моего брата
есть Дания. Дания и подательница престола во мнении народном.
Страна любит тебя, Герута, вплоть до самого неприкаянного
датчанина.
Он отвесил церемонный поклон на случай, если она не заметила,
что он подразумевал себя.
Редкая для него прямолинейность! Ведь женщина, разумеется,
знает, что происходит, о чем договариваются лишенные речи нижние
части под покровом возвышенных манер.
— Неприкаянного, — повторила она, — но, надеюсь, верного.
Мой супруг король привык полагаться на твое присутствие при его
дворе. Он ценит твои нынешние советы и гармонию вашего общего
прошлого. Сыновьям Горвендила не след так часто разлучаться.
— Быть может, в разлуке они оба достигают большего. Волчата не
могут делить одно логово всю жизнь. Расстояние несет в себе
безопасность и чистоту, не подвергающую испытанию верность и
братьев, и любящих.
— Кто говорит о любящих? — спросила Герута. — Мне будет не
хватать друга и только что обретенного брата, брата-друга, любящего
соколов.
— Мы принадлежим тем, кто нас укрощает, — сказал Фенг и,
резко наклонив голову, словно в раздражении, сделал знак Торду, что
им пора возвращаться. Торд освободил Иохаведу от ремешка с
креансом и прикрепил к ее путам бубенчики, так чтобы ни единое ее
движение днем ли, ночью ли не оставалось незамеченным, чтобы ее
укротитель сразу же являлся на этот звон. Глаза старика, показалось
Геруте, были погребены, чуть поблескивая в складках его
выдубленного лица, в течение многих лет подавляемые благоговением
перед надменным, непомерным соколиным взглядом. Ее сердце
сжалось от жалости к мальчику, Льоту, обреченному стать старым и
согбенным, морщинистым и задубелым на службе племени
неблагодарных хищников.
***
«Господи Иисусе, — думал Фенг, — любовь к ней пожирает меня
заживо!» Страсть к Геруте грызла его по ночам, образ ее вспыхивал в
глубине его мозга, пока он ворочался и метался на своем тюфяке
бродяги, — то, как она оборачивалась и как наклонялось ее лицо, когда
она оборачивалась — оборачивалась на чей-то другой голос, не
сознавая, что он следит за ней (или сознавая?). Ее распущенные
волосы, туманная дымка, в ореоле собственных выбившихся прядей,
чуть всколыхнутся, прекрасные рыжеватые волосы чужой жены,
видеть которые неприлично, но он же был братом ее мужа, а потому
мог входить в их покои утром, пока они утоляли ночной голод, — она в
халате без пояса, недостаточно длинном, чтобы скрыть босоту ее
ступней, их розовость, намекающую, что все ее тело еще хранит
румянец томного жара снов, только-только прерванных, розовость по
сторонам, белизна пальчиков, сгущающаяся на обнаженных пятках в
оттенок свечного сала: все тело Геруты — гибкая свеча, несущая
бледное неукротимое пламя ее волос.
Там и Горвендил, уже одетый для охоты вместе с тщеславным
щенком грубияном Амлетом или же в бархатном парадном наряде для
приема какого-нибудь посла либо трясущегося казначея и совсем не
замечающий сокровища женственности в скромном безмолвии рядом с
ним; ее губы изящно принимают в объятия с острия чуть затупленного
ножа кусочки жареного кабана или яичницы из перепелиных яиц на
деревянном подносе, а ее муж, чтобы произвести впечатление на
брата, напыщенно рассуждает о норвежцах, или поляках, или
новгородцах, дающих о себе знать на каком-нибудь дурацком
приграничном болоте или опасном морском пути, и голос его пухнет
от королевской мудрости. Не привыкший к возражениям голос этот
будет пустопорожне продолжать: «А купцы, купцы, Фенг, они же такие
докучные ракальи! Процветают в безопасности, которую обеспечивает
государство, пользуются нашими дорогами, нашими портами, нашими
безопасными городами, а потому должны платить налоги, но они
бесстыже прячут свои богатства, укрывая их там и тут, где никакой
писец их не разыщет! В дни нашего отца, Фенг, богатство нельзя было
укрыть, оно было на виду у всех: урожаи и земли, хижины вассалов и
крепостных, пастбища и набитые зерном амбары — королевский
сборщик налогов подводил им итог с одного взгляда, но нынче
богатство пробирается тишком, оно невидимо просачивается из места
в место в виде цифр, записанных в счетных книгах. Легко винить
евреев, но, попомни мои слова, в этот прогнивший век не только евреи
готовы охотно браться за такое грязное дело, как ростовщичество,
смеяться