Гертруда и Клавдий
природы, свободное от чьего-то вечного
назойливого присутствия, неотъемлемого от королевского сана, где в
уединении и целебном безделии я могла бы вернуть себе
величественность и благочестивость, приличествующие любящей
супруге монарха.
Корамбис слушал, наклонив голову набок, распустив нижнюю
губу, с сопротивлением, как она почувствовала, нараставшим по мере
того, как приближался момент высказать просьбу, к которой подводила
ее речь.
— Милый старый друг, — заставила она себя продолжить,
перейдя на тон грудной мгновенной интимности, который отчасти
свидетельствовал об искреннем порыве и импульсивной нежности,
воскресшей с нарочитым обращением к тем дням, когда он еще был
стройным, а она гибкой, — ты знаешь, с каким сознанием долга я
укрощала свои чувства во имя нужд Дании. Неужели эта страна со
всей россыпью ее островов настолько мала, что не может предоставить
мне одно-единственное тайное убежище? Если я его не обрету, то,
пожалуй, от досады возненавижу всю нацию, которая обрекает меня на
заточение.
Корамбис уже давно насторожился, ощущая всю опасность ее
настроения.
— Не могу себе представить, что Геруте способна ненавидеть
даже тех, кто ограничивает ее свободу. Тебя всегда отличали бодрость
и
щедрость духа. Розовым младенчиком в колыбели ты смеялась и
протягивала свои игрушки всем, кто подходил к ней. Последнее время
моя дочь была осыпана знаками твоего доброго внимания. Она
смотрит на тебя почти как на мать.
— Да, я люблю Офелию, и не потому лишь, что, как мне зло
указали, вижу в ней себя молодую. Я никогда не была настолько
особенной, как она, и такой застенчивой. Я вижу в ней целительную
силу, которая может излечить моего Хамблета от холодности, а с ним
— и все это студеное королевство. Но я должна искать спасения, —
торопливо продолжала она, — пусть хотя бы в редком уединении,
более для меня драгоценном, чем, боюсь, я сумела тебе объяснить.
— Ты объяснила вполне достаточно.
— Как странно, что королева должна молить о том, что
крестьянка обретает без малейших помех, отправившись, скажем, на
сенокос! Каким чуждым должно казаться это страстное мое желание
мужчине, которому достаточно закутаться в плащ, повернуться спиной
и пожелать, чтобы мир провалился в тартарары! Корамбис, ты купил и
перестроил дом на берегу Гурре-Се в уединении леса Гурре и снабдил
его всеми удобствами, какие могут понадобиться гостю.
— Не дом, твое величество, отнюдь не дом. Его даже хижиной
назвать нельзя. Скорее заброшенная охотничья сторожка, построенная
из бревен да скрипучих половиц, старая кровля из соломы, новая из
черепицы, построенная в дни, когда в окрестностях Эльсинора
водилось больше дичи, а потом заброшенная, как я уже сказал. И к ней
примыкает диковина — древняя каменная башенка, быть может,
религиозного значения, святилище или часовня, воздвигнутая
гонимыми отшельниками до великого обращения в христианство при
Гаральде Синем Зубе, или даже святилище иной религии, ибо озера
часто слыли приютом святости. Мне удалось, скажу не хвастая,
гармонично включить эту древность в общее строение: закрыть
провалы в древней каменной кладке современными кирпичом и
известкой, воссоздать исчезнувшую крышу в черепице на крепких
стропилах, как я уже сказал, и снабдить единственный проем в комнате
самым новейшим и весьма дорогим достижением по части окон —
стеклами в форме ромбов и кружков, вставленных в свинцовое
сплетение рамы на железных петлях, точно подогнанной, которую
можно надежно запереть на щеколду и закрыть ставнем или же
открыть, чтобы дать доступ воздуху и любоваться видом озера, это уж
как будет угодно живущему там. Этот мой прихотливый приют
остается почти необитаемым, пока мои обязанности удерживают меня
в Эльсиноре, но я замыслил его как свое последнее жилище, когда
наконец-то буду избавлен от забот и хлопот моей службы и смогу
предаться философии и упражнениям в святости. Он, как ты и
говоришь, расположен уединенно и совсем неподалеку — в одной
четверти пути к Одинсхейму, то есть в получасе езды от Эльсинора,
если не утомлять лошади.
«Одинсхейма и Локисхейма», — подумали они оба.
— Короче говоря, это преддверие рая, — сказала Геруте, —
предусмотрительно и заслуженно подготовленное в ожидании Судного
дня. Правду сказать, я его видела, Корамбис, этой осенью в тот день,
когда Герда и я взяли твою милую Офелию прокатиться верхом, чтобы
разрумянить ее бледные щечки. Она показала его мне с радостью
девочки, которой подарили кукольный домик, — все последние
устройства для освещения, огня и воды, но с сохранением верности
старинному северному стилю с обилием рогов на стенах и пушистых
шкур. И ни единого доступного взгляду жилья окрест, только церковь
над озером, выщербленная колокольня которой свисает шпилем вниз с
дальнего берега, и ни единого звука, кроме плеска маленьких волн,
набегающих на берег, птичьего щебета да шороха лесных зверьков,
преследуемых или преследующих. В таком месте я могла бы обрести
утраченное спокойствие духа. И попросить тебя, мой милый-милый
старый друг, я хочу вот о чем: нельзя ли мне раза два-три в две недели
удаляться туда провести день в покое, взяв с собой вышивание или
житие какого-нибудь святого, чтобы занять руки и глаза, или же в
безделии, сложив руки на коленях, впивать благость озера и леса в
безлюдии. Мне нужен мир душевный, а Эльсинор его не приемлет.
Теперь, когда середина моей жизни, с какой бы щедростью мы ее ни
исчисляли, без сомнения, осталась позади, я жажду… скажем, чистоты
духа, если не святости, в которой я обрела бы опору для того, что мне
еще остается на земле. Прошу, даруй своей королеве свой приют на
краткие сроки; со мной будут Герда и стражники, самые неколебимо
верные и немые в нашем гарнизоне, чтобы наложить печать тайны на
одиночество, которого я взыскую.
Тут она оборвала свою длинную речь, хотя нервы подстегивали и
подстегивали ее язык, — такой гибельной звучала у нее в ушах ее
почти невинная ложь, содержавшая, как и любая хорошая ложь,
крупицы правды, и так ее страшил ответ Корамбиса. И ее сердила
подобная зависимость от слуги ее отца и королевского приспешника,
чья обычная осторожность вынуждала ее почти умолять о небольшой
услуге. Ему должна была бы польстить такая возможность, пусть даже
не совсем обычная, угодить ей.
Изнутри своей головы, приплюснуто-округлой, точно
выдолбленная тыква, Корамбис устремлял на нее взгляд, тощий от
усилий ничего не выражать.
— Король… будет ли он среди тех, от кого твой приют будет
храниться в тайне?
Это обязующее втягивание в обман, к вящей досаде Геруте,
заставило ее сердце бешено забиться. Она торопливо ответила, а ее
белые руки запорхали во множественности отрицаний.
— Разумеется, не будет ничего плохого, если он узнает, но, честно
говоря, я предпочла бы обратное. Если он будет знать, то неизбежно
будет присутствовать в моих мыслях, а я хочу, чтобы мои мысли были
свободны даже от такого благодетельного вторжения. В своих
попечениях обо мне он может приехать туда — все эти кони в
звенящей и лязгающей сбруе! — как раз тогда, когда я вовсе не буду
настроена на его супружескую заботливость. Я знаю, это может
показаться чуточку бессердечным, но если ты вспомнишь свои
счастливые годы с Магрит, то припомнишь и то, как браку необходимы
времена уединения, иначе у осадка от мелких досад не будет времени
бесследно рассеяться.
— Твои отъезды и возвращения не могут не быть замечены в
замке. Начнутся толки.
— Ну, если король узнает об этих моих невинных отлучках, ему
будет сказано с полной правдивостью, что цель их — духовные
упражнения, возвышающие душу медитации. Я, которая прежде
понапрасну тратила мои дни, грезя над пустыми романами о рыцарях
и чешуйчатых чудовищах, буду брать с собой переплетенные в
телячью кожу списки Евангелий, или Посланий апостолов, или
нравоучительные их толкования, вроде тех, которые наш епископ
рассылает из Роскильда. Ведь чистая правда, Корамбис, — и никто не
может засвидетельствовать это лучше тебя, — что двор моего отца не
отличался благочестием и меня почти не наставляли в Христовых
таинствах. Я исповедую христианство, как все добропорядочные
датчане, но мало осведомлена в его догматах. Христос умер и воскрес,
тем ниспровергнув природу, падшую вместе с Адамом, однако природа
остается и внутри и вне нас. Как может мой король, чья вера настолько
глубже моей и чей заветнейший план — сделать страну, которой он
правит, более христианской, как может он быть против того, чтобы я в
уединении тщилась более приобщиться к святости?
Корамбис не любил Горвендила и никогда не любил, а вот ее
любил. Преимущество Геруте заключалось в интуитивном сознании
этого, опирающемся на тысячи мелких случаев и впечатлений,
накопившихся за ее долгие дни в Эльсиноре.
— Не может, — подтвердил Корамбис и со скользкой улыбочкой,
от которой его борода подпрыгнула, и неуклюжим дергающимся
поклоном, который он попытался отвесить, не вставая, так что
трехногое кресло заскрипело, он продолжал: — И я не смею отказать
моей королеве воспользоваться моим смиренным приютом, если уж ее
дух жаждет такого нисхождения в лесную глушь.
— Я жажду этого, хотя и с боязнью, как вторжения в те области
меня самой, которые пока мне неведомы. Мне страшно, но я достигла
возраста, когда уже нельзя колебаться, а надо идти вперед.
— Со всей самоотверженностью, — напомнил он ей. — В битву
ради твоей души. Я предупрежу мужа и жену, которые живут в
лачужке неподалеку и присматривают за моим охотничьим домиком
над Гурре-Се, что королева будет приезжать и уезжать, когда ей
заблагорассудится и ее не следует тревожить там.
— Королева очень благодарна и попробует найти способ выразить
свою благодарность, — сказала она.
Но старый политик не позволил ей отделаться так дешево.
— Все блага слугам престола исходят от престола, — сказал
он. — Ни в чем мне принадлежащем тебе не может быть отказано.
Однако должен признаться, что тут есть одно «но»: для человека в
моем положении хранить что-либо в тайне от короля равносильно
государственной измене, самому страшному из преступлений.
В этом была правда, и хотя она царственно привыкла к тому,
насколько неразрывно многие судьбы связаны с ней, теперь ее сердце
сжалось при мысли, что вместе с собой она втягивает в измену и
старика. Его же не касаются ни ее обиды, ни ее пылание.
— Всего лишь маленький семейный секрет, — ответила она
шутливо. — Ты соучаствуешь со мной в заговоре, цель которого
сделать меня более достойной женой, более мудрой супругой.
Корамбис вздохнул, снова поерзал, меняя позу, и поправил
коническую зеленую шляпу так, чтобы она находилась на одной линии
с недовольным наклоном его головы. Руки он положил на
подлокотники кресла, словно в намерении оттолкнуться и встать. Руки
эти выглядели пугающе иссохшими, хотя в поясе он все еще сохранял
дородство.
— Я делаю это ради тебя, той, какой ты была, — признался он ей,
устав от осторожничания. — Ты была такой жизнерадостной
девушкой, а тебя привязали к этому свинцовому грузилу. Горвендил,
белокурая бестия, который явился свататься в бургундском плаще и
кольчуге, — свинцовое грузило? Она вступилась за него:
— Он все еще меня любит, мне кажется.
— В надлежащей мере и ни на
щепоть больше, — сказал
Корамбис, яснее ее понимая, куда они клонят, и не желая затуманивать
картину. Вперяясь в будущее, он вздохнул: — Когда между королем и
королевой возникает несогласие, головы их советников клонятся к
плахе.
— Я бы не хотела, чтобы ты подвергал себя опасности ради
меня, — солгала Геруте.
Он снова тяжело осел в неудобном кресле.
— Даже советники не всегда способны рабски следовать хорошим
советам. Сказано: «Не занимай и не давай взаймы», однако жизнь —
спутанный клубок уплат и неуплат. Она ловит нас всех