Кентавр
Вторую
милю до Олинджера мы оба проехали молча. Он нажимал, боясь
опоздать, обгонял целые колонны автомобилей и мчал прямо по
трамвайным путям. Когда колеса скользили по рельсам, руль
вырывался у него из рук. На его счастье, доехали мы быстро. Когда мы
проезжали мимо доски, с которой «Львы», «Ротарианцы», «Кивани» и
«Лоси» <названия американских клубов> все в один голос
приглашали: «Добро пожаловать в Олинджер», отец сказал:
– Ты, Питер, не беспокойся, что он про твою кожу узнал. Он
забудет. Уж кому, как не учителю, это знать: люди все забывают, что им
ни скажи. Я каждый божий день смотрю на тупые физиономии и
вспоминаю о смерти. Никакого следа не остается в головах у этих
ребят. Помню, когда мой старик понял, что умирает, он открыл глаза,
посмотрел с кровати на маму, на Альму, на меня и сказал: «Как вы
думаете, меня навеки забудут?» Я часто об этом вспоминаю. Навеки.
Ужасно, когда священник говорит такое. Я тогда перепугался насмерть.
Когда мы подъехали к школе, последние ученики гурьбой
вваливались в двери. Видно, звонок уже был. Я взял свои учебники и,
вылезая из машины, оглянулся на заднее сиденье.
– Папа! – крикнул я. – Перчатки пропали!
Отец уже отошел от машины. Он обернулся, провел бородавчатой
рукой по голове и стянул с нее синюю шапочку. Волосы у него
взъерошились.
– А? Значит, их взял этот паршивец?
– Больше некому. Здесь их нет. Только трос и карта.
Отец вмиг примирился с этой новостью.
– Что ж, – сказал он, – ому они нужнее, чем мне. Бедняга,
наверное, сам не знает, как это у него вышло.
И пошел дальше, меряя бетонную дорожку широкими шагами. Я
не мог его нагнать, потому что едва удерживал рассыпавшиеся
учебники, и все больше отставал, а в животе у меня, там, где я
прижимал к нему учебники, чувствовалась неприятная тяжесть оттого,
что отец пренебрежительно отнесся к моему подарку, который так
дорого стоил и так нелегко мне достался. Отец все отдавал; он собирал
вещи и потом разбрасывал их; все мечты о нарядной одежде и о
роскоши тоже достались мне от него, и теперь в первый раз его смерть,
хоть и немыслимо далекая, как звезды, показалась мне мрачной и
страшной угрозой.
3
Хирон, уже запаздывая, быстро шел зелеными коридорами, меж
тамарисками, тисами, лаврами и кермесовыми дубами. Под кедрами и
серебристыми елями, чьи недвижные кроны сняли олимпийской
голубизной, благоухала буйная поросль молодых земляничных
деревьев, диких груш, кизила, самшита и портулака, наполняя лесной
воздух запахом цветов, соков и молодых ростков. Кое-где цветущие
ветви ярким узором вплетались в зыбкие стены зеленых пещер,
сдерживавшие его торопкий шаг. Он пошел медленней. И воздушные
потоки, окружавшие его высоко поднятую голову, эти его безмолвные,
невидимые спутники, тоже замедлили бег. Прогалины, опутанные
робкими молодыми побегами и пронизанные быстрой капелью
птичьих голосов, которая словно сыпалась с кровли, насыщенной
разными элементами (одни голоса были как вода, другие – как медь,
иные – как серебро, иные – как полированное дерево или холодный,
трепещущий огонь), напоминали ему знакомые с детства пещеры,
успокаивали его, он был здесь в своей стихии. Его глаз ученика ибо
кто такой учитель, как не взрослый ученик? – находил одиноко
притаившиеся среди подлеска базилик, чемерицу, горечавку, молочай,
многоножку, брионию, аконит и морской лук. Среди безликого
разнотравья он различал по форме цветов, листьев, стеблей и шипов
иксию, лапчатку, сладкий майоран и левкой. И когда он их узнавал,
растения, словно приветствуя героя, распрямлялись и шелестели.
«Чемерица губительна для лошадей. Желтяница, сколь много ее
ни топтать, разрастется еще пуще». Помимо воли Хирон мысленно
повторял все, что с малолетства знал о целебных травах.
«Из растений, стрихнинными именуемых, одно вызывает сон,
другое повреждает рассудок. Корень первого, из земли извлеченный,
бывает бел, высушенный же становится красен, как кровь. Второе
иные называют трион, а иные – периттон. Оного три двадцатых унции
имеют силу укрепительную, доза, вдвое против того большая,
производит бред, втрое же большая порождает неисцелимое
помрачение разума. А доза еще большая убийственна. Тимьян растет
лишь в тех местах, кои ветрам морским открыты. Коренья его с
наветренной стороны выкапывать надлежит».
Сведущие сборщики говорили, что корни пионов можно копать
только по ночам, потому что у всякого, кого в этот миг увидит дятел,
будет выпадение прямой кишки. Хирон презирал это суеверие; он
хотел вывести людей из темноты. Аполлон и Артемида обещали ему
свое покровительство. «Вкруг мандрагоры должно мечом тройной
круг очертить и копать, лицо обратив к востоку». Бледные губы
Хирона улыбнулись над бронзовыми завитками бороды, когда он
вспомнил те сложные сомнения, которые презрел в поисках подлинно
целебных снадобий. Главное, что надо знать о мандрагоре, – если ее
подмешать в пищу, она помогает от подагры, бессонницы, огневицы и
полового бессилия. «Корень дикого огурца исцеляет белую порчу и
чесотку у овец. Листья дубровника, в оливковом масле истолченные,
заживляют переломы костей и гнойные раны; плоды же его очищению
желчи способствуют. Многоножка очищает кишки; зверобой, силу
свою двести лет сохраняющий, равно и кишки и желудок. Лучшие
травы растут на Эвбее, в местах холодных и сухих, к северу
обращенных, снадобья из Эз и Телетриона прочих целебней. Растения
благовонные, все, кроме ириса, родом из Азии: кассия, корица,
кардамон, нард, стиракс, мирра, укроп. Ядовитые же растения –
местные: чемерица, болиголов, безвременник осенний, мак, лютик;
молочай смертелен для собак и свиней; если хочешь узнать, выживет
больной или нет, смешай толченый молочай с водой и маслом, а потом,
мазью полученной больного натерев, продержи так три дня. Коль
скоро он это выдержать сможет, то наперед останется жив».
Птица у него над головой издала резкий металлический крик,
похожий на сигнал. «Хирон! Хирон!» – этот зов взмыл вверх, настиг
его и, прозвенев в ушах, бесплотный и радостный, умчался туда, где в
конце лесной тропы колыхался косматый, пронизанный солнцем
воздушный шатер.
Он вышел на лужайку, где его уже ждали ученики: Ясон, Ахилл,
Асклепий и еще с десяток царственных отпрысков Олимпа, отданных
на его попечение, среди которых была и его дочь Окироя. Это они
звали Хирона. Рассевшись полукружьем на теплой зеленой траве,
ученики радостно его приветствовали. Ахилл поднял голову от кости
лани, из которой он высасывал мозг; к подбородку его прилипли
восковые крошки пчелиных сот. Красивое тело юноши было слишком
полным. Широкие белые плечи прозрачной мантией облекала
женственная округлость, которая придавала его развитой фигуре
некоторую тяжеловесность и гасила его глаза. Голубизна их была с
прозеленью; взгляд – испытующ и вместе с тем уклончив. Ахилл
доставлял своему учителю больше всего хлопот, но он же больше
всего нуждался в одобрении и любил его не так робко, как остальные.
Ясон, которого кентавр недолюбливал, хрупкий, на вид совсем еще
юный, держался вызывающе, и в его черных глазах сквозила
спокойная решимость все выдержать. Асклепий, лучший его ученик,
был тих и подчеркнуто сдержан; во многом он уже превзошел учителя.
Исторгнутый из чрева неверной Корониды, сраженной стрелой, он
тоже рос без матери, под покровительством далекого божественного
отца; Хирон обращался с ним не как с учеником, а скорее как с
коллегой, и во время перерывов, пока другие весело играли, они
вдвоем, умудренные сердцем, углублялись в тайны познания.
Но особенно нежно ласкал взгляд Хирона золотисто-рыжие
волосы дочери. Сколько в ней жизни, в этой девочке! Волосы вились и
сплетались, словно гривы табуна, на который глядишь с высоты. Это
его жизнь, на которую глядишь с высоты. В ней его плазма обрела
бессмертие. Он задержал взгляд на ее головке, уже женственной,
своенравной; это его семя – эту резвую, норовистую девчонку,
длинноногую и лобастую, Харикло когда-то кормила грудью, лежа
рядом с ним на мху, а над устьем пещеры шептались звезды. Девочка
была слишком умна, и это омрачило ее детство; она часто выходила из
себя, огорчая родителей, которые души в ней не чаяли. Для Окирои
еще мучительней, чем для ее отца, был дар предвиденья, а против
этого все его снадобья, даже всеисцеляющий корень, вырытый в
полночь самой короткой ночи в году из каменистой почвы близ
Псофиды, были бессильны; и как бы злобно и жестоко ни насмехалась
она над ним, он не сердился и все смиренно сносил, только бы она
простила ему, что он не может облегчить ее терзания.
Каждый из детских голосов в хоре приветствий был окрашен для
него в свой цвет. Многозвучие складывалось в радугу. Глаза его
увлажнились слезами. Каждый день дети начинали занятия гимном
Зевсу. Они стояли перед кентавром в своих легких одеждах, и тела их
еще не приняли форму клинков или сосудов, чтобы разить или
вмещать, служить орудием Арея или Гостии; они все были одинаковы,
хотя и разного роста: тонкие, бледные тростинки, единой свирелью
согласно возносящие гимн богу истинного бытия:
Властитель небес,
Повелитель громов,
Пресветлый Зевс,
Услышь нашу песнь!
Ниспошли благодать нам,
О тучегонитель,
Нам даруй прилежанье,
О источник дождя!
Легкий, порывистый ветерок подхватывал и разносил пение – так
развеваются порой шарфы на плечах у девушек.
Ты светлее света,
Ты ярче солнца,
Ты глубже Аида
И бездоннее моря.
Нас исполни гармонией,
Слава тверди небесной,
Дай нам расцвести!
Серьезный голос кентавра неуверенно присоединился к
последнему молению:
О пресветлый Зевс,
Ты радость всех смертных,
На тебя уповаем,
Пред тобою трепещем.
Пошли знаменье нам,
Свою милость яви,
Свою волю открой,
Отзовись, отзовись!
Они умолкли, и слева от лужайки, над кронами деревьев, прямо
против солнца, взмыл черный орел. На миг Хирон испугался, но потом
понял, что орел взлетел хоть и слева от него, зато справа от детей.
Справа и вверх: двойной злак милости (Но от него – слева.) Ученики
благоговейно вздохнули и, когда орел исчез в радужном нимбе солнца,
взволнованно зашумели. Он обрадовался, заметив, что даже на
Окирою это произвело впечатление. В ту минуту ничто не омрачало ее
лица; блеск ее волос слился с сиянием глаз, и она стала самой
обыкновенной веселой и беззаботной девочкой. Благочестие было
чуждо ей от рождения, она утверждала, что провидит день, когда люди
станут смотреть на Зевса как на игрушку, которую они сами выдумали,
жестоко насмеются над ним, низвергнут с Олимпа на скалы и объявят
преступником.
Солнце Аркадии грело все жарче. Птичье пение над лужайкой
примолкло. Хирон чувствовал всем своим существом, как радостно
впивают тепло оливы на равнине. В городах молящиеся, поднимаясь
по белым ступеням храмов, ощущали босыми ногами горячий мрамор.
Он отвел учеников в тень развесистого каштана, который, как
говорили, посадил сам Пеласг. В огромном стволе могла бы
поместиться пастушья хижина. Мальчики торжественно расселись
среди корней, словно среди тел поверженных врагов; девочки скромно,
в непринужденных позах, опустились на мох. Хирон глубоко вздохнул;
сладкий, как мед, воздух распирал его грудь; ученики давали кентавру
ощущение завершенности. Они нетерпеливо поглощали его мудрость.
Холодный хаос знаний, хранившийся в нем и теперь извлеченный на
солнце, окрашивался юными радостными красками. Зима
превращалась в весну.
– Наша тема сегодня, – начал он, и лица, рассыпанные в густозеленой тени, как лепестки после дождя, разом притихли, внимая, –
происхождение всего сущего. Вначале, – продолжал кентавр, –
чернокрылая Ночь, оплодотворенная Ветром, отложила серебряное
яйцо во чреве тьмы. Из этого яйца вылупился Эрос, что значит…
– Любовь, – подсказал юный голос из травы.
– А Любовь привела в движение Вселенную. Все рождено ею –
солнце, луна, звезды, земля с горами и реками, деревья, травы, живые
существа. Златокрылый Эрос был двуполым и четырехглавым, иногда
он ревел, как бык или лев, иногда шипел, как змея, или блеял, как
баран. Под его властью в мире царила гармония, словно в пчелином
улье. Люди жили без забот и труда, питались только желудями, дикими
плодами и сладким соком