Кентавр
влажно блестел там, где на пол падал свет из дверей или окон.
Я успокоился – ничто столь абсолютное, священное и грозное, как
смерть, не может проникнуть в мирок, где взрослые люди
обмениваются такими пошлыми фразами. Отец ждал, пока я сбегал к
своему шкафчику в боковом крыле, взял куртку и учебники; я надеялся
в ближайшие часы урвать время и приготовить уроки, но только
ничего у меня не вышло. Вернувшись, я услышал, как отец извинялся
перед Геллером за какие-то следы, которые он оставил на полу.
– Нет, – говорил он, – мне очень неприятно отягощать ваш
благородный труд. Поверьте, я понимаю, что ото значит –
поддерживать чистоту в таком свинарнике. Здесь что ни день –
авгиевы конюшни.
– Да чего там. – Геллер пожал плечами.
Когда я подошел, он нагнулся, и швабра словно пронзила его тень.
Выпрямившись, он показал нам с отцом на ладони горку сухих
продолговатых комочков, чуть побольше обычных соринок, – трудно
было сразу понять, что это.
– Семена, – сказал он.
– Кто же принес в школу семена? – удивился отец.
– Может, это от апельсинов? – предположил Геллер.
– Вот так-так, еще одна тайна, – сказал отец с каким-то испугом, и
мы вышли на улицу.
День был ясный и холодный, солнце стояло над западной
окраиной города, и впереди нас ползли длинные тени. Эти тени
слились, и, глядя на них, нас с отцом можно было принять за
вздыбленное чудовище о четырех ногах. Шипя и роняя искры, прошел
трамвай на запад, в Олтон. Нам тоже в конце концов нужно было туда,
но до поры до времени мы двигались против течения. Мы молча
пересекли пришкольную лужайку – на каждые два отцовских шага
приходилось три моих. На краю тротуара была застекленная доска для
объявлений. Объявления писали старшеклассники на уроках
рисования у мисс Шрэк; сегодня цветами нашей школы, коричневым с
золотом, было нарисовано большое «Б» и написано:
БАСКЕТБОЛ. ВТОРНИК, 7 ЧАСОВ
Мы перешли кривую асфальтированную улочку, которая отделяла
школьный двор от гаража Гаммела. Мостовая здесь была вся в
лужицах пролитого масла, которые образовывали острова, архипелаги
и континенты, неведомые географам. Мы прошли мимо бензоколонки,
мимо опрятного беленького домика, у крылечка которого висел
распятый на шпалере бурый скелет куста вьющихся роз; в июне эти
розы цвели и в каждом мальчике, проходившем здесь, будили сладкие,
словно амброзия, мысли о том, как приятно было бы раздеть Веру
Гаммел. А еще через два дома кафе Майнора, в одном кирпичном
здании с олинджерской почтой. Два зеркальных окна были рядом; за
одним восседала толстуха миссис Пэссифай, окруженная
объявлениями о найме на работу и почтовыми инструкциями,
продавала марки и выдавала денежные переводы; за другим, среди
дыма и юного смеха, Майнор Крец, тоже толстяк, накладывал порции
мороженого и готовил лимонные коктейли. Почта и кафе были
расположены симметрично. Светло-коричневая мраморная стойка
Майнора как в зеркале отражала за перегородкой крытый линолеумом
прилавок миссис Пэссифай с решетчатыми окошечками и весами.
Ребенком я часто украдкой заглядывал сквозь щелку в заднюю комнату
почты, видел полки со стопками писем, сваленные грудами серые
мешки и почтальонов в синих штанах, которые, сняв фуражки и
куртки, разговаривали, как мне казалось, о чем-то очень важном. И
еще мне, малышу, казалось, что за дальними перегородками, где
сидели старшие ребята, сквозь просветы в дыму можно подсмотреть
какую-то сокровенную тайну, строго запретную для меня, как будто ее
охранял федеральный закон. Механический бильярд и компостер
действовали с одинаковым стуком; и там, где на почте стоял столик с
грязным разлохмаченным по краям пресс-папье, несколькими
сломанными ручками и двумя пустыми узорчатыми чернильницами, в
кафе помещалась витрина, в которой были выставлены на продажу
пластмассовые портсигары, поблекшие фотографии Джун Эллисон и
Ивонны де Карло в золоченых рамках, игральные карты с котятами,
шотландскими терьерами, виллами и лагунами на рубашке и
уцененные товары по 29 центов штука: прозрачные игральные кости с
грузом внутри, целлулоидные маски – выпученные глаза и оскаленные
зубы, стаканы «напейся-не-облейся» и раскрашенный гипсовый
собачий кал. Здесь же можно было купить – по пять центов пара –
коричневые открытки с фотографиями олинджерского
муниципалитета, трамвайной линии в Олтоне, украшенной к
рождеству фонарями и фанерными свечами, окрестностей Шейл-хилл,
новой водоочистительной станции на Кедровой горе и памятника
героям войны, в то время еще деревянного, так как к списку то и дело
прибавляли новые фамилии, – потом на его месте поставили
невысокий каменный обелиск, на котором стояли уже только фамилии
погибших. Здесь можно было купить эти открытки, а рядом, уплатив
еще монетку, отправить их; все было так симметрично, вплоть до
пятен на полу и труб отопления по противоположным стенам, что в
детстве я воображал, будто миссис Пэссифай и Майнор Крец состоят в
тайном браке. Ночью и с утра по воскресеньям, когда в окнах было
темно, тонкая, подобная зеркалу перегородка между этими двумя
людьми исчезала и, наполняя общую кирпичную оболочку дружным,
жирным, усталым вздохом, они соединялись.
Здесь отец остановился. В ломком морозном воздухе его ботинки
шаркнули, скребя асфальт, а губы задвигались, как у куклы.
– Ну вот, Питер, – сказал он. – Ты ступай к Майнору, а я зайду за
тобой, когда док Апплтон меня отпустит.
– Как думаешь, что он скажет?
Искушение было велико. В кафе могла оказаться Пенни.
– Скажет, что я здоров как бык, – ответил отец. – А он мудр, как
облезлый старый филин.
– Ты не хочешь, чтобы я с тобой пошел?
– А чем ты мне поможешь, бедняга? Оставайся здесь и не изводи
себя понапрасну. Побудь с друзьями, пусть даже они и задирают нос. У
меня никогда не было друзей, так что я и представить себе не могу, что
это такое.
Моя совесть почти всегда бывала заодно с отцом, и я решился на
компромисс.
– Зайду, пожалуй, на минутку, – сказал я. – А потом догоню тебя.
– Не торопись, – сказал он и вдруг повел вокруг себя рукой,
словно вспомнив про невидимую публику, перед которой он играл. –
Тебе уйму времена надо убить. Мне в твоем возрасте столько времени
пришлось убить, по сю пору руки в крови.
Его речь разматывалась бесконечной нитью; мне стало холодно.
Дальше он пошел один и, удаляясь, показался мне стройнее и
тоньше. Может быть, все люди кажутся тоньше со спины. Хоть бы
ради меня он купил приличное пальто. Я видел, как он вынул из
кармана вязаную шапочку и напялил ее на голову; сгорая от стыда, я
взбежал по ступеням, толкнул дверь и нырнул в кафе.
Что за лабиринт был у Майнора! Народу полным-полно – не
протолкнуться; но лишь немногие из нашей школы заглядывали сюда.
У большинства были другие излюбленные места; к Майнору ходили
только самые отъявленные головорезы, и мне было приятно, когда я,
хотя бы случайно, оказывался в их обществе. Я чувствовал, что в
душном полумраке притаилось чудовище, и из ноздрей у него валит
дым, а от шкуры веет теплом. Голоса, теснившиеся в этой стадной
теплоте, казалось, все говорили об одном и том же, о чем-то,
случившемся перед самым моим приходом; в том возрасте мне всегда
казалось, что совершенно иной мир, яркий и возвышенный, творит
свои мифы рядом, невидимый для меня. Я протиснулся через толпу,
как через створки множества ворот, поставленных вплотную друг к
другу. Первая, вторая, третья ниша, и вот, да, вот она. Она.
Скажи мне, дорогая, отчего любимые лица при каждой встрече
кажутся обновленными, словно в этот миг мы наново отчеканили их в
своем сердце? Как мне описать ее беспристрастно? Она была
маленькая, ничем не примечательная. Губы слишком пухлые и
вызывающе самодовольные; нос курносый, нервный. Веки, смутно
напоминающие негритянские, тяжелые, пухлые, синеватые и
неожиданно взрослые при детски удивленных, зеленых, как трава,
невинных глазах. Мне кажется, именно в этом несоответствии между
губами и носом, глазами и веками, в этой перекрестной бесшумно
плещущейся зыби, как на речных перекатах, и таилась для меня вся
прелесть; нежная незавершенность черт словно бы делала ее
достойной меня. И благодаря этому я всегда находил в ней что-то
неожиданное.
Рядом с ней было свободное место. По другую сторону столика
сидели двое девятиклассников, парень и девчонка, с которыми она не
особенно дружила, эта парочка обнималась и ничего вокруг не
замечала. Она загляделась на них, и я, подойдя вплотную, подтолкнул
ее локтем.
– Питер!
Я расстегнул куртку, выставив напоказ свою лихую огненную
рубашку.
– Дай закурить.
– Где ты был весь день?
– Где только не был. Я тебя видел.
Она ловко вытряхнула душистую сигарету из желто-красного
пластмассового портсигара с выдвижной крышечкой. Потом
посмотрела на меня зелеными искристыми глазами, и черные,
идеально круглые зрачки расширились. Я и не подозревал, мне просто
не верилось, что я могу волновать ее. Но это ее волнение было для
меня желанным; оно таило в себе блаженство, которого я раньше не
знал. Как ребенок тянется к колыбели, моя рука тянулась к ее бедрам.
Я закурил.
– Я сегодня тебя во сне видел.
Она отвернулась, словно хотела спрятать вспыхнувший румянец.
– Что же тебе снилось?
– Не совсем то, что ты думаешь, – сказал я. – Мне приснилось,
будто ты превратилась в дерево, а я звал тебя: «Пенни, Пенни,
вернись!» – но ты не вернулась, и я прижался лицом к стволу.
Она сказала беспечно:
– Какой печальный сон.
– Очень даже печальный. И вообще у меня все печально.
– А что еще?
– Отец думает, что он болен.
– Чем же?
– Не знаю. Может быть, рак.
– Неужели?
От сигареты меня мутило и сладко кружилась голова; я хотел
бросить ее, но вместо этого затянулся еще раз, так, чтобы Пенни
видела. Перегородка шатнулась ко мне, а двое напротив нас принялись
стукаться лбами, как пара ошалевших баранов.
– Милый, – сказала мне Пенни. – Скорей всего, твой отец здоров.
Не такой уж он старый.
– Ему пятьдесят, – сказал я. – В прошлом месяце исполнилось. А
он всегда говорил, что не доживет до пятидесяти.
Она нахмурилась, моя бедная, глупенькая девочка, подыскивая
слова, чтобы утешить меня, а ведь я-то всегда с бесконечной
изобретательностью избегал утешения. Наконец она сказала:
– Твой отец такой смешной, не может он умереть.
Она училась в девятом классе и видела его только после уроков, в
зале для самостоятельных занятий; но, конечно, отца знала вся школа.
– Все умирают, – сказал я.
– Да, но не скоро.
– И все же когда-то это должно случиться.
Проникнуть в эту тайну глубже мы не могли, оставалось только
вернуться назад.
– А у доктора он был? – спросила она, и ее бедро под столом
безразлично, как порыв ветра, коснулось моего.
– Сейчас он как раз у доктора. – Я переложил сигарету в правую
руку, а левую небрежно опустил вниз, как бы для того, чтобы почесать
колено. – Мне надо бы с ним пойти, – сказал я, мысленно любуясь
своим профилем: губы сложены трубочкой, выпуская струю дыма.
– Зачем? Что тебе там делать?
– Не знаю. Ободрить его. Или хоть быть рядом.
Просто и естественно, как вода течет сверху вниз, моя рука
скользнула по ее колену. Юбка на ней была мохнатая, как шкура фавна.
Как ни старалась она скрыть это, от моего прикосновения ее
мысли смешались. Она сказала заплетающимся языком, как пьяная:
– Как ты можешь? Ты ведь его сын.
– Знаю, – сказал я поспешно, стараясь показать ей, что мое
прикосновение было просто случайностью, нечаянной и невинной. Я
утвердился на завоеванной территории, растопырив пальцы и
прижимая ладонь