Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений и писем в 20 томах. Том 12. Эстетика и критика

Электру, которую несмотря на жесто¬кие угрызения совести, по сие время держала под крепким присмо¬тром; между тем приказывает Форбасу приготовить алтарь богам, мстя¬щим за преступления. Форбас упрямится, советует оставить мстящих богов в покое; Клитемнестра горячится; напоминает Форбасу, что он может раздражить свою царицу, надобно повиноваться, и Форбас пови¬нуется, и алтарь будет готов в III явлении третьего акта, и Клитемне¬стра будет говорить перед ним следующую галиматью:

О тень Атридова! Героя грозна тень!

Для тризны в честь твою сей посвящаю день.

Молю тебя, да сим твой ярый гнев смягчится,

Да мертвый мой супруг со мною примирится.

При жизни ты умел преступников прощать,

По смерти ль будешь им из гроба отомщать.

Судьба меня с тобой навеки разлучила;

На время в сердце сем я чувства умертвила;

Минуту пред тобой изменницей была,

Минуту… но сей миг я с вечностью спрягла…

Боги отвечают Клитемнестре громом! Какого другого ответа могла она ожидать за такие стихи, особливо за миг, спряженный с вечностью? И подивитесь ее бесстыдству: Эгистова супруга, убийца Агамемнонова, Клитемнестра в присутствии множества богомольцев, в присутствии Электры, стоящей (конечно, для симметрии) вместе с Кризотемиею на коленях пред алтарем, Клитемнестра называет Агамемнона супругом, с которым разлучила ее судьба, перед которым она была изменницей минуту. Такова ли должна быть истинная Клитемнестра?

Мы хотели сначала рассмотреть все пять актов этой трагедии; но такой подробный разбор мог бы завести нас слишком далеко; сверх того, и предыдущих замечаний, кажется, довольно будет для доказа¬тельства, что неизвестный издатель «Электры» напрасно называет ход ее превосходным, ибо и самые первые сцены этой трагедии уже показы¬вают, что автор ее, желая сделать лучше Вольтера, сделал гораздо хуже. Где же превосходство? Что ж касается до характера Клитемнестры, то А. Н. Грузинцов, без сомнения, имеет право называть себя его творцом: портить старое, превосходное не есть ли творить новое, дурное?

РАССУЖДЕНИЕ О ТРАГЕДИИ

Удовольствие, которое во время представления хорошей трагедии зритель находит в ощущениях ужаса, горести, сострадания, по натуре своей неприятных, может с первого взгляда показаться неизъясни¬мым. Чем более сердце наше растрогано, тем привлекательнее для нас и самое зрелище; конец пиесы есть та минута, в которую перестают в нас действовать сии неприятные страсти. В трагедии может быть одна только сцена полной радости, счастья, безопасности, и эта сцена обык¬новенно бывает последняя; если ж такая сцена встречается в середине пиесы, то это единственно для разнообразия, для противоположно¬сти, дабы минутным ощущением радости усилить то чувство печали, которое должно произвести изображение следующих несчастий. Един¬ственная цель стихотворца — возбудить и беспрестанно усиливать в сердце зрителей жалость, негодование, ненависть и ужас; чем живее сии чувства, тем живее и самое наслаждение; мы счастливы в ту минуту, когда слезами, рыданиями или воплями можем облегчить сердце свое, исполненное сострадания и нежной скорби.

Некоторые критики обратили глаза на это необыкновенное явле¬ние человеческой души и старались проникнуть в его причины.

Аббат Дюбо в своих «Рассуждениях о стихотворстве и живописи» говорит, что самое неприятное состояние души человеческой есть то,

когда она, не будучи оживлена никакою страстью, дремлет в бездей¬ствии. Дабы избавить себя от тяжкого бремени равнодушия, мы ищем занятия; все то, что может в нас пробудить страсть или овладеть нашим вниманием: работа, игра, общество, зрелища (какие бы они ни были, хотя бы и страшные зрелища казни) — становятся для нас тогда при¬влекательны. Пусть будет эта страсть неприятная, меланхолическая, беспорядочная — мы всё предпочтем ее скучной дремоте души, проис¬текающей от совершенного спокойствия1.

Такое объяснение отчасти удовлетворительно. Войдите в горницу, где вдруг за несколькими столами играют в карты, — вы заметите, что большее число зрителей окружает тот стол, на котором игра крупнее, хотя самые игроки и не столь искусны. Сильнейшие страсти, возбуждае¬мые большим проигрышем с выигрышем, производят и в зрителе уча¬стие сильнейшее; они почти переселяются в душу его; он занят, и занят приятно; время летит быстрее; он забывает то тяжкое чувство, которое обыкновенно угнетает душу его, когда он один с своими мыслями.

Замечено, что записные лжецы в своих рассказах увеличивают пре¬терпенные ими опасности, труды, печали и все обстоятельства убийств или жестокостей, ими виденных; с такими же прибавлениями описы¬вают они и все приятное, веселое, великолепное. Некоторый тайный голос говорит им, что это необходимо, дабы понравиться слушателям, овладеть их вниманием: возбуждая страсти, они надеются и самые рас¬сказы свои сделать более привлекательными.

Есть, однако, одно обстоятельство, которое препятствует нам это остроумное мнение вполне применить к рассматриваемому нами пред¬мету. Мы уверены, что зрелище трагическое, производящее в нас при¬ятный ужас или приятное сожаление, возбудило б в нашей душе совер¬шенно противные чувства, когда бы из вымышленного обратилось в существенное; по сему последнему по наружности надлежало бы быть самым действительным лекарством от скуки и усыпления. Фонтенель это заметил: следующие мысли его могут служить очень хорошим дополнением к теории Аббата Дюбоса.

«Удовольствие и горесть, столь отличные одно от другого чувства, мало различествуют в своих причинах. Из действия щекотанья можно заключить, что удовольствие, чрезмерно сильное, обращается в стра¬дание, а страдание, легкое и умеренное, может быть удовольствием. Бывает приятная и сладостная печаль: это страдание ослабленное и утихшее. Сердце любит движение; предметы меланхолические и даже горестные — если только ощущение горести услаждено посторонними обстоятельствами — имеют для него прелесть. Действие театральное производит на нас почти такое же впечатление, как и действие суще¬ственное; но это действие неполное; сколь бы ни овладело зрелище нашим воображением, а чувства нашим рассудком, всё остается в глу¬бине души какое-то неясное понятие о несущественности видимых нами предметов. Но этого понятия при всей его неясности доста¬точно для ослабления той горести, которую чувствуем, видя страда¬ние любезных нам людей, и сия горесть, таким образом ослабленная, сама собою превращается в удовольствие. Мы плачем о несчастиях героя, к которому привязаны сердцем, но в то же время утешаемся, уверены будучи, что эти несчастия вымышленные, и сия-то смесь раз¬нообразных чувств производит приятную горесть и сладостные слезы. Но так как горесть, производимая предметами видимыми и наруж-ными, должна быть сама по себе сильнее утешения, происходящего от мысли отвлеченной, то и в сей смеси действие горести должно быть и ощутительнее и заметнее»*2.

Это разрешение Фонтенелево, убедительное и справедливое, тре¬бует еще некоторого дополнения. Страсти, возбуждаемые красноре¬чием, стихотворством и живописью, имеют для нас особенную прелесть. Цицероновы эпилоги приводят в восхищение читателя, имеющего вкус образованный: нельзя читать и не быть растроганным до глубины сердца. Превосходство Цицерона как оратора основано, без сомнения, на его совершенстве в этих частях речи. Извлекая слезы из глаз своих слушателей, он приводил их в восторг. Описание убийства Сицилий¬ских вождей по повелению Верреса есть образцовое в роде своем про¬изведение3, но кто ж вообразит, чтобы самое зрелище этого убийства произвело такое же удовольствие, как и его описание. Заметим, что для слушателей Цицероновых горесть не была услаждаема мыслью, что предмет ее вымышленный, ибо они все были уверены в истине проис-шествия, описываемого оратором. Каким же очарованием удовольствие могло родиться от ощущения неприятного, и притом удовольствие, имеющее все наружные признаки скорби?

Я отвечаю: это чудесное действие произведено было тем самым крас¬норечием, которое с такою силою изобразило происшествие страшное. Сила гения, обнаружившаяся в живости описания; искусство, видимое в выборе и в соединении самых разительных обстоятельств; здравый ум, заметный в расположении сих обстоятельств, — словом, действие столь многих необыкновенных качеств, соединенное с силою выражений и красотою ораторских периодов, доставили слушателям в то же время живейшее удовольствие и возбудили в сердцах их движения сладкие. Таким образом, не только неприятность страсти печальной уничтожена

* Reflexions sur la poetique, § XXXVI. — Примеч. Д. Юма.

3°4

была чувством противным и гораздо сильнейшим; но самое действие этой страсти благодаря красноречию сделалось приятным, даже вос¬хитительным для сердца. И то же самое красноречие, обращенное на предмет маловажный, не только не произвело бы того же действия, но, вероятно, произвело бы противное: душа, оставшись в покое, не могла бы найти никакой приятности в красотах воображения и витий¬ства, которые, напротив, присоединены будучи к страсти, действуют с необыкновенною силою. Живое чувство скорби, негодования, ужаса возрастает от чувства красоты. Последнее, будучи главным и самым ощутительным, объемлет всю душу; оно сообщает, так сказать, все каче¬ства свои первому, по крайней мере дает ему собственную наружность и изменяет все его свойства. Душа, приведенная в волнение страстью и в то же время пленяемая красноречием, наполнена смешанным чув¬ством, которое в целости своей для нее восхитительно.

Правило сие принадлежит и трагедии. Прибавим: трагедия есть подражание, а всякое подражание само по себе нравится. Обстоятель¬ство сие способствует к изглажению последних следов неприятного в страсти и к превращению действия оной в наслаждение полное и силь¬ное. В живописи предметы ужасные и печальные нравятся гораздо более предметов приятных, представляющихся нам в совершенном спокойствии4. Страсть потрясает душу, а то главное чувство, о котором говорено выше, преобращает это ощущение в удовольствие. И в траге¬дии вымысел услаждает страсть не столько потому, что он ее ослабляет, сколько потому, что приобщает к ней ощущение новое. Можно мало-помалу ослаблять истинную горесть и наконец ее уничтожить; но сии переходы из одного состояния в другое, конечно, не произведут ника¬кого приятного чувства в сердце.

Для подтверждения нашей теории надлежит привести в пример несколько случаев, в которых ощущение второстепенное преображается в главное или усиливает его, хотя и бывает различного, а иногда и про¬тивного с ним свойства.

Новость обыкновенно возбуждает внимание. Ее действие сливается с страстью, производимою самим предметом, и ее усиливает. Происше¬ствие, само по себе радостное или печальное, досадное или приятное, подействует на нас, без сомнения, сильнее, когда оно будет необыкно¬венное или новое. Новость, сама по себе приятная, увеличивает и при¬ятные и неприятные страсти.

Кто хочет сильно занять меня описанием происшествий, тот должен сначала возбудить во мне любопытство и нетерпение и потом уже при¬вести меня к развязке. Такую хитрость употребляет Яго в известной сцене с Отеллом; зритель чувствует, что ревность Мавра усиливается от нетерпения, и сия последняя страсть в этой сцене совершенно пре¬вращается из второстепенной в главную.

Препятствия усиливают страсти; пробудив наше внимание, под¬стрекая наши деятельные силы, они производят в нас новые чувства, которые служат пищею главному.

Родители обыкновенно любят то дитя нежнее, которое по слабому и болезненному сложению тела приключило им более забот, печалей и беспокойства. Приятное чувство нежности усиливается в этом случае неприятным ощущением скорби.

Ничто не делает друга столь драгоценным, как сожаление о его потере. И самая приятность его общества не имеет такого сильного действия.

Ревность — тяжелое чувство, но без примеси ревности и приятное чувство любви не может существовать во всей своей

Скачать:TXTPDF

Электру, которую несмотря на жесто¬кие угрызения совести, по сие время держала под крепким присмо¬тром; между тем приказывает Форбасу приготовить алтарь богам, мстя¬щим за преступления. Форбас упрямится, советует оставить мстящих богов