фамилию. И сказал, что он писатель. Причем перед разговором с ним произошла такая сцена.
Кто-то, не знаю, может быть, служащий, вызвав меня, сказал в трубку:
— С вами, товарищ, говорят из Европейской гостиницы. Просьба не отходить от аппарата и не вешать трубку, поскольку с вами будет беседовать одно иностранное лицо. Оно сейчас одевается и сию минуту подойдет.
И вот я жду минуту. Две. Никто не подходит. Я уже хочу повесить трубку, как вдруг раздается голос. Говорит иностранец на ломаном русском языке:
— Любезный коллега, я есть один интурист. Я есть писатель. Юмор — как и у вас — это моя стихия. Я пишу комические стихи. Не найдете ли вы интересным встретиться со мной?
Я сказал, что это время я занят, но дня через два я могу с ним повидаться.
— О, нет, — сказал он, — через два дня я уже уеду.
— Тогда завтра.
— Завтра? — сказал он тоном человека, которого очень просят. — Нет, завтра я тоже никак не могу. Завтра мы едем в Детское Село осматривать дворцы. А вечером состоится наш отъезд. Давайте лучше увидимся сегодня. Только я приезжий. Мне будет трудно вас отыскивать. Не разрешите ли вас попросить пожаловать ко мне.
Из уважения к его профессии я согласился заехать к нему на полчаса. Причем сказал, что заеду около восьми часов вечера.
Он радостно сказал:
— Полчаса — это меня вполне устраивает. К тому же больше я и сам не смогу. Мы немного поговорим, и я вас сниму на память. Но что касается восьми часов, то в восемь часов, любезный коллега, мы уже идем в концерт. В восемь часов я никак не могу с вами встретиться.
Меня начала наконец сердить эта беседа. Тем более что был уже шестой час вечера. И до восьми оставалось около двух часов. Я с некоторым недоумением спросил его:
— В таком случае я не понимаю вас. Вы хотели со мной увидеться. Завтра и послезавтра вы не можете, но я вижу, что и сегодняшний день у вас тоже совершенно заполнен.
— Абсолютно заполнен, — сказал он счастливым тоном. — Абсолютно, представьте себе, расписан каждый час. Но мы с вами, коллега, можем найти выход. Я вас попрошу пожаловать ко мне сейчас. Я как-нибудь выкрою для вас полчасика свободных до обеда.
Растерявшись от такой непосредственности, я не нашел сказать что-нибудь определенное. И, что-то пробормотав о своей болезни, повесил трубку.
Но вот около двенадцати часов ночи снова раздается звонок, и голос с почтительной любезностью снова просит не отходить от телефона, так как сейчас со мной будет беседовать иностранное лицо.
Я снова жду минуту. Потом две. И уже из чистого любопытства не вешаю трубки — ожидаю, когда наше приезжее лицо завяжет перед зеркалом галстук или застегнет подтяжки.
Наконец раздается знакомый счастливый, самовлюбленный голос:
— Добрый вечер, коллега. Вот мы и вернулись из концерта. Я прошу вас сейчас же, без возражений, пожаловать ко мне. Нет, не беспокойтесь, что поздно. Я ранее двух часов ночи все равно не ложусь. И мы вполне можем около трех четвертей часа провести в приятной беседе.
Я еле сдержался, чтоб не сказать резкостей приезжему писателю. Вероятно (я подумал), у него какая-то иная психика. И мы не можем с ним столковаться. Он не понимает, что мне просто неприятно такое дурацкое приглашение, когда я вызываюсь «на время», как шансонетка в каком-нибудь буржуазном ресторане.
И, снова сославшись на нездоровье и поздний час, я отказываюсь приехать.
И вот, как ни в чем не бывало (я не преувеличиваю), на другой день иностранец снова звонит мне через служащего.
И, судя по его самоуверенному тону, я вижу, что он действительно не понимает некоторой неловкости своего поведения.
— Ну вот, коллега, мы и приехали из Детского Села, — сказал он. — И до обеда мы имеем почти что час времени. Как вы на это смотрите?
Я хотел было послать его к черту, но, подумав о международных осложнениях, снова в деликатной форме отклонил приглашение.
— Но почему вы, наконец, не хотите исполнить мою просьбу, — сказал он с какой-то капризной ноткой в голосе. — Ведь вам же, наверное, тоже интересно увидеть коллегу по перу.
— Очень интересно, — сказал я и повесил трубку.
И вот на другой день случайно я рассказал эту историю одному из работников ВОКСа.
Тот спросил, не помню ли я фамилии этого иностранца.
Я назвал фамилию. Тот, порывшись в своих бумагах, сказал:
— О, это известный банкир. Он вчера со своей группой отбыл из Ленинграда. У него большой банкирский дом в Н.
Я, как говорится, почувствовал в груди стеснение и переспросил:
— Вы не путаете ли? Он назвал себя писателем, а не банкиром.
— Очень возможно — он и нам сказал, что он писатель и недавно выпустил книгу стихов. Но тем не менее он, кроме того, крупный банкир и финансовый воротила.
Тогда мне стало многое ясно. Мне стали понятны и эти телефонные вызовы. И пренебрежительный, развязный и самоуверенный тон человека, знающего себе цену и не желающего слушать возражений.
Он хотел увидеть меня между обедом и музеем. И в этом было что-то удивительно досадное, неуважительное, это была та грубая, оскорбительная самоуверенность купца и хозяина, от которой обычно гаснет и затухает искусство.
И вот я стал уже позабывать эту дурацкую историю. Но на этих днях я случайно встретился с одним его соотечественником. Это был иностранный специалист, инженер, работающий на одном из ленинградских заводов.
Я рассказал ему эту историю. Он засмеялся и сказал:
— А что вас удивляет в этом? Его отношение? Это было исключительно хорошее отношение. Видите, писатели, художники, артисты, за исключением крупных знаменитостей, — это у нас богема, это даже не приглашается в лучшие финансовые дома. А если вас приглашают, то это уже карьера. Но если вас приглашает такой банкир, такое влиятельное лицо, как вы мне сказали, то это уже блестящая карьера. И не в его привычках выслушивать отказ. Вы ему отказали в своем отечестве. У вас на этот счет вообще спутаны понятия. И, например, артисты у вас чуть не первые люди. А у нас это мелкота, богема… А попробовали бы вы у нас отказаться к нему приехать.
— И что тогда?
— Тогда? Прощай, карьера… Я помню, у нас в один дом приглашен был литератор. И он, представьте себе, не встал со стула, когда с ним поздоровалось одно влиятельное лицо, один банкир, богач. Ого! Он впоследствии не нашел-таки ни одного издателя, который захотел бы печатать его труды… Вы не знаете соотношения сил. Это богема, и финансовые тузы при встрече им подают два пальца.
— Значит, если бы я отказался к нему приехать…
Иностранный специалист многозначительно свистнул и, закрыв глаза, сказал:
— Тогда за вашу карьеру, месье, я не дал бы ломаной монеты.
После этого случая я понял, что моя карьера в его стране окончательно испорчена.
Ну, как-нибудь, черт возьми, переживу.
История болезни
Откровенно говоря, я предпочитаю хворать дома.
Конечно, слов нет, в больнице, может быть, светлей и культурней. И калорийность пищи, может быть, у них более предусмотрена. Но, как говорится, дома и солома едома.
А в больницу меня привезли с брюшным тифом. Домашние думали этим облегчить мои неимоверные страдания.
Но только этим они не достигли цели, поскольку мне попалась какая-то особенная больница, где мне не все понравилось.
Все-таки только больного привезли, записывают его в книгу, и вдруг он читает на стене плакат:
Выдача трупов от 3-х до 4-х.
He знаю, как другие больные, но я прямо закачался на ногах, когда прочел это воззвание. Главное, у меня высокая температура, и вообще жизнь, может быть, еле теплится в моем организме, может быть, она на волоске висит, — и вдруг приходится читать такие слова.
Я сказал мужчине, который меня записывал:
— Что вы, говорю, товарищ фельдшер, такие пошлые надписи вывешиваете? Все-таки, говорю, больным не доставляет интереса это читать.
Фельдшер, или как там его — лекпом, — удивился, что я ему так сказал, и говорит:
— Глядите: больной, и еле он ходит, и чуть у него пар изо рту не идет от жара, а тоже, говорит, наводит на все самокритику. Если, говорит, вы поправитесь, что вряд ли, тогда и критикуйте, а не то мы действительно от трех до четырех выдадим вас в виде того, что тут написано, вот тогда будете знать.
Хотел я с этим лекпомом схлестнуться, но поскольку у меня была высокая температура, тридцать девять и восемь, то я с ним спорить не стал. Я только ему сказал:
— Вот погоди, медицинская трубка, я поправлюсь, так ты мне ответишь за свое нахальство. Разве, говорю, можно больным такие речи слушать? Это, говорю, морально подкашивает их силы.
Фельдшер удивился, что тяжело больной так свободно с ним объясняется, и сразу замял разговор. И тут сестричка подскочила.
— Пойдемте, — говорит, — больной, на обмывочный пункт.
Но от этих слов меня тоже передернуло.
— Лучше бы, — говорю, — называли не обмывочный пункт, а ванна. Это, говорю, красивей и возвышает больного. И я, говорю, не лошадь, чтоб меня обмывать.
Медсестра говорит:
— Даром что больной, а тоже, говорит, замечает всякие тонкости. Наверно, говорит, вы не выздоровеете, что во все нос суете.
Тут она привела меня в ванну и велела раздеваться.
И вот я стал раздеваться и вдруг вижу, что в ванне над водой уже торчит какая-то голова. И вдруг вижу, что это как будто старуха в ванне сидит, наверно из больных.
Я говорю сестре:
— Куда же вы меня, собаки, привели — в дамскую ванну? Тут, говорю, уже кто-то купается.
Сестра говорит:
— Да это тут одна больная старуха сидит. Вы на нее не обращайте внимания. У нее высокая температура, и она ни на что не реагирует. Так что вы раздевайтесь без смущения. А тем временем мы старуху из ванны вынем и набуровим вам свежей воды.
Я говорю:
— Старуха не реагирует, но я, может быть, еще реагирую. И мне определенно неприятно видеть то, что там у вас плавает в ванне.
Вдруг снова приходит лекпом.
— Я, — говорит, — первый раз вижу такого привередливого больного. И то ему, нахалу, не нравится, и это ему нехорошо. Умирающая старуха купается, и то он претензию выражает. А у нее, может быть, около сорока температуры, и она ничего в расчет не принимает, и все видит, как сквозь сито. И уж во всяком случае ваш вид не задержит ее в этом мире лишних пяти минут. Нет, говорит, я больше люблю, когда к нам больные поступают в бессознательном состоянии. По крайней мере тогда им все по вкусу,