Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 20. Статьи из Колокола и другие произведения 1867-1869 годов

газеты только это и содержат.

Мы проповедовали, мы будили людей, еще погруженных в полусон, никогда не домогаясь ни звания главного архиепископа пропаганды, ни барабанщика вооруженного восстания.

А ведь именно реакционнейшие русские газеты и начали первыми навязывать нам роль тайного правительства и украшать нас титулами, не. имеющими для нас никакого значения.

Но для этих газет по крайней мере есть смягчающее обстоятельство: они прекрасно знают, что лгут. Они прекрасно знают, что нам достаточно одного нашего имени, что оно никогда не будет запятнано никаким титулом, никакой казенной печатью — точно так же, как наша грудь — никаким крестом, никаким значком почетного легиона.

Именно в этом, может быть, и кроется наше честолюбие; нам кажется, что называться просто Огаревым и Герценом несколько лучше, чем называться канцлером т рагйЪиБ или гонфалоньером т эре *. Малейшее выражение симпатии со стороны наших друзей заставляет наши сердца трепетать от радости и признательности, делает нас гордыми и счастливыми. Но ни за кем не признаем мы права нахлобучивать на нас какой-нибудь титул, награждать нас чаевыми в петлицу, отличать нас, жаловать нам ордена.

Ничего не поделаешь, поскребите русского — и вы всегда найдете в нем что-то от варвара.

Высказав это, перехожу к моей тетради, писанной в конце 1865 года*.

…5 февраля 1857 года в Лондоне хоронили Станислава Ворцеля *.

Трое русскиххсш[93] помогали нести гроб от его бедного жилища в Нип1ег- БЬее! до кладбища Н1&Ь-Са1е.

Последняя группа друзей медленно и молчаливо расходилась; я был в их числе; я удалялся, подавленный печалью.

293

Я любил этого старика. Он также питал ко мне дружбу; но в последнее время «черная кошка» пробежала между нами. Он был окружен людьми, не столь мне симпатичными, как он; они его отдаляли от меня. Незадолго до смерти Ворцель возвратился к прежним чувствам.

Молодой поляк произнес речь после Ледрю-Роллена, в его голосе слышались слезы, но руки он мне не протянул — в то время я бы все забыл. Впоследствии сердце мое также замкнулось.

Очутившись в своей комнате, я бросился на софу, совершенно уничтоженный скорбью и горечью: один вопрос все мрачней и мрачней вставал передо мною. Я спрашивал себя: не схоронили ли мы вместе с этим праведником, с этим безупречно чистым человеком все наши серьезные отношения с польской эмиграцией? Обстоятельства странным образом усложняли наше положение.

Обрамленное седыми волосами кроткое лицо больного, примиряющее и любящее, появление которого прекращало недоразумения и заставляло умолкнуть диссонансы, — исчезло. Диссонансы же остались. Мы не понимали друг друга. Частно, лично у нас и тогда и впоследствии бывали очень близкие друзья среди поляков; но вообще наши взгляды глубоко отличались от их взглядов. Это неизбежно приводило к некоторой натянутости в отношениях; будучи чрезвычайно искренними, отношения эти в то же время отличались отсутствием какой-то высшей откровенности. Мы делали друг другу молчаливые уступки.

Компромиссы мельчат, сглаживают, нейтрализуют, калечат. Уступая, теряешь шероховатые, выпуклые черты своей индивидуальности; жертвуешь самой энергичной, самой оригинальной ее стороной.

Достигнуть общего согласия было нелегко. Мы шли с двух противоположных сторон, и пути наши встречались, сливались только в одной точке пересечения — в нашей ненависти к петербургскому императорскому деспотизмухсгД94].

294

Поляки шли к восстановлению прошедшего, любимого ими и насильственно срезанного, они должны были начать с возвращения к нему, чтобы продолжать свой путь. Польша, по выражению одного папы, — «страна мощей», Россия же — страна пустых колыбелей. Во всех поэтических созданиях поляков видишь траурный креп рядом с пламенной верой, отчаяниерядом с самоотречением.

Даже формы нашего мышления, нашего понимания, нашего ума, наших теоретических и практических устремлений — не те. Весь склад наших понятий, их облик — не те, что у них. Религиозные люди и мистики, поляки не любят нашего ума, испытующего, аналитического, позитивного, скептического и проникнутого горькой иронией. Если они иногда достаточно сильны, чтобы не питать к нам ненависти, то союз с нами всегда кажется им мезальянсом, по меньшей мере рассудочным браком. Подавая нам руку, они делали над собою усилие; сближаясь с нами, они не скрывали, что делали это как личное ис¬ключение. Наоборот, со своей стороны мы вносили смиренное и скорбное чувство вины, невольного соучастия в преступлении и безграничного восхищения их стойкостью, их порывом, их бурным и гордым протестом.

Тюремные товарищи, мы больше сочувствовали друг другу, чем знали. Но когда после смерти Николая немного приотворили окошко камеры, мы заметили, что нас привели в тюрьму по противоположным дорогам и что стоит нам только освободитьсякаждый пойдет в свою сторону.

Первые годы, последовавшие за Крымской войной, были годами нашего пробуждения; именно тогда мы впервые свободно вздохнули; это нас слегка опьянило. Наши шумные и преувеличенные надежды оскорбили наших товарищей по несчастью, они им напомнили их утраты. Новое время началось у нас с заносчивых, преувеличенных требований. У наших соседей слышались лишь панихиды, упокойные молитвы, эпические гимны, соболезнования.

Правительство нас еще раз сблизило. Перед выстрелами по попам и детям, перед свистящими пулями, поражающими распятия, поражающими женщин в трауре, перед молитвами и литаниями, атакуемыми кавалерией, — все вопросы и споры были

295

позабыты. Со слезами на глазах написал я целую серию статей доставивших мне столько выражений симпатии со стороны поляков* и даже адресы, подписанные более чем четырьмястами польских изгнанников, которые я имел счастье получить в Париже.

…16 июня 1862 года три молодых русских офицера пали, расстрелянные в Модлине за то, что они вели пропаганду среди солдат и офицеров, за то, что хранили и распространяли запрещенные цензурой книги и рукописи*. То было начало трусливой и кровожадной тирании нынешнего императора.

Друзья этих первых мучеников, возмущенные, удивленные, искавшие средства отомстить за первые действия нового режима, установленного молодым шакалом, — обратились к нам в виду бури, собиравшейся в Польше*. Они спрашивали у на« дружеского совета, совета старших братьев; совесть их про¬тестовала против долга, толкавшего их на палачество и на защиту правительства, ненавидимого ими и становившегося все более и более мерзким после чудовищной лжи о петербургском пожаре*. Молодые люди решили не подымать оружия против поляков.

Множество поляков приезжало в Лондон. Было совершенно очевидно, что мысль о вооруженном восстании укоренялась все более и более, что они решились действовать и что отвлечь их от этого пути будет трудно. Легко можно было предвидеть, что они обрекали себя на кровавое заклание и что мы рикошетом получим ужасный удар. Мы постоянно говорили об этом, нисколько не убеждая их. Видя это, мы говорили им: «По крайней мере не восстанавливайте против себя русский народ, не отпугивайте общественное мнение, оно не будет вам враждебно, если вы уступите крестьянам обрабатываемые ими земли, а провинциям, находящимся за пределами королевства, предоставите полную автономию».

Мы столько и столько раз повторяли это, что, наконец, Падлевский, Гиллер и Милович приехали к нам и привезли письмо от Варшавского центрального комитетаxcv[95]/ обещавшего в неопределенных выражениях выполнить то, что касается провинций*.

296

Во время переговоров с ними мне показалось, что они принимают нас за вождей совершенно готовой организации в России, и я поспешил их в этом разуверить. «Вы предполагаете, — сказал я им, — как мне кажется, что мы обладаем диктаторской властью; вы глубоко заблуждаетесьxcvi[96]. У нас есть своя силасила деятельная и довольно большая, но она утверждается только на общественном мнении, на сочувствии между нами и нашими читателями; мы выражаем их чаяния, они находят в наших речах слова, которые не могут свободно высказать у себя на родине. В день, когда этот унисон, эта гармония исчезнут, наша власть улетучится. У нас нет никого, кому могли бы мы приказать идти в ту или другую сторону. Мы всячески подчеркиваем это, ибо, повторяем вам, если в России на вашем широко развернутом знамени не увидят ПРАВА НА ЗЕМЛЮ И АВТОНОМИИ ПРОВИНЦИЙ — наша помощь, наше сочувствие вам не принесут никакой пользы и непременно повлекут за собой гибель всех сил, которыми мы рас¬полагаем. Наша задушевная связь со своими состоит не в служебных взаимоотношениях, а в одинаковом биении наших сердец; у нас оно, может, бьется чуточку посильнее, ушло секундой вперед — но горе, если оно выбьется из ритма!

Они уехали, и один из их друзей сказал мне с откровенностью, которую я вполне оценил:

— Я согласен с вами, но думаете ли вы, что я устранюсь от дела, если большинство партии, которое возьмет верх, будет действовать по-иному? Самое важное дело — это независимость Польши, и никакие сомнения меня не остановят.

— Но без этих условий у вас ее и не будет, — сказал я ему.

— Это мы увидим.

Письмо Комитета и наш ответ офицерам были напечатаны в «Колоколе».

В тот день, когда появились в печати эти документы*, меня навестил вечером один странный человек. Это был крестьянин, бывший крепостной Мартьянов. Энтузиаст, аскет, фанатик, человек со взбудораженными нервами — он представлял собой материал, из которого мог бы выйти какой-нибудь Иоанн Лей¬денский, пророк-агитатор, вождь таборитов, канцлер Пугачева.

297

Он был бледнее обыкновенного, задумчив и растерян. Он долго молчал, затем встал, подошел ко мне и, держа «Колокол» в руке сказал мне печальным и мрачным голосом: «Не сердитесь, мне нельзя не сказать вам этого: с нынешнего дня вы пустили ко дну „Колокол». Вы вмешались в дела, которые вас не касаются. Поляки, может, и правы, что идут этим путем, но это не наш путь. Вы не подумали о нас, когда сделали этот шаг. Бог с вами! Попомните мои слова; время покажет вам, кто из нас лучше знает, откуда ветер дует; я-то сам не увижу этого, я устал, здесь для меня смерть, и я возвращаюсь домой».

Дорогой Мартьянов, — сказал я ему, — ни вы не поедете в Россию, ни «Колокол» не пошел ко дну; я действовал как подсказывала мне совесть.

Он покачал головой и вышел, ничего не сказав, оставив меня под тяжелым гнетом второгохсЛ1[97] пророчества, услышанного

мною.

Мартьянов сдержал слово: он уехал, чтобы самому отдаться своим хищным зверям. Его земский царь подверг его суду сената за то, что он поместил в «Колоколе» письмо, обращенное к императору *. Эти разбойники, довольные тем, что им в когти попался бывший крепостной, неукротимый и беспокойный, приговорили его к пяти годам каторжных работ; он сделал попытку бежать, его засекли розгами до смерти *.

Так заполнялся новый мартиролог.

Молодой малоросс Потебня, душа офицерского общества, еще раз приехал в Лондон, чтобы спросить нашего мнения и, каково б оно ни было, неуклонно идти своей дорогой. Он беззаветно отдался урагану. Чистый, простой, героический, пе¬чальный, он носил уже на своем челе роковое помазание смерти *. Ему суждено было вскоре погибнуть, я был

Скачать:TXTPDF

газеты только это и содержат. Мы проповедовали, мы будили людей, еще погруженных в полусон, никогда не домогаясь ни звания главного архиепископа пропаганды, ни барабанщика вооруженного восстания. А ведь именно реакционнейшие