Споржен в Crystal Palace, — вы, ищущие со вниманием и за дорогую цену ягненка для питания вашего тела и часто обманутые корыстным торговцем, — мы вам предлагаем агнца, вечно свежего, в питание души вашей, и предлагаем даром (он забыл цену за вход)…»
Где же тут искра ума?
Где искра ума в гомеопатии?
Где искра ума в юмопатии* и всех заклинателях, вызывателях?
Отчего весь мир видит ясно, просто, что война — величайшая глупость, и идет резаться?..
Мудрено понять, и мудрено-то именно потому, что глупо!
Свет стоит между не дошедшими до ума и перешедшими его, между глупыми и сумасшедшими, и стоит довольно давно и прочно, если же и не устоит, так не ум же будет в этом участвовать, а бессмысленные физические силы.
Действуют страсти, страхи, предрассудки, привычки, неведение, фанатизм, увлечение, а ум является на другой день, как квартальный после события; производит следствие, делает опись и в этом еще останавливается на полдороге: ограниченный там — вперед идущими обязательными статьями закона, тут — опасностью далеко уйти по неизвестной дороге, всего больше — ленью, происходящей, может быть, от инстинктивного сознания, что делу не поможешь, что вся работа все же сводится на патологическую анатомию, а не на леченье!
От этой лени и небрежности мы всю жизнь бродим в каком-то приятном полумраке и умираем в сумрачном мерцании. Все мы ужасно похожи на докторов, довольствующихся знанием, что они не знают, что делают, но что снадобья хороши.
Мы повторяем сто лет, двести лет какой-нибудь вздор и чувствуем, что что-то неладно, да так и идем мимо, за недосугом, страшно озабоченные чем-то другим.
Что же это за другое дело?..
Об этом люди еще не подумали, а, должно быть, дело нешуточное!..
IV
Поезд остановился. Кто-то стал отворять дверцы вагона; сначала взошел громкий смех, вслед за ним явился небольшого роста свеженький старичок, почти совершенно плешивый, с мягкими щеками, тонкими морщинами и очками, из-за которых продолжали смеяться серые, прищуренные глаза. На нем было два черных сюртука: один весь застегнутый, другой
451
весь расстегнутый; он бросил небольшой мешок в угол и махнул рукой провожавшему его товарищу; тот, все еще смеясь, прокричал:«Вы большой чудак, доктор. Bon voyage, docteur!»— и ушел.
Доктор протер очки, устроился, протянулся, потянулся и приготовился соснуть, как вдруг мой Пелисье разразился рядом ругательств и, бросая газету, обратился к доктору и ко мне, как к старейшим по летам, с словами:
— Это возмутительно, это черт знает что такое; вот вам французские судьи, которым завидует вся Европа. Представьте себе: этих арабов, людоедов, извергов приговорили не к гильотине, не к смерти, а к каторжной работе. C’est trop fort, ça n’a pas de nomcxxx[130].
Доктор улыбнулся и прибавил:
— Я по профессии за леченье, а не за убийство.
— Да-с, но позвольте: есть справедливость или нет? есть казнь в законе или нет? Если есть, то после этого примера кого же прикажете казнить?
— Что за беда, — заметил доктор, — если после этого никого не будут казнить? Людоедство — вещь печальная, но очень редкая, кроме Африки, а казнят беспрестанно во всем образованном мире и во всем необразованном. Ведь, коли на то пошло, все же больше смысла в том, чтоб убить человека в безумии голода, для того чтоб его съесть, чем убить его на сытый желудок и для того, чтоб бросить в яму и залить известью.
«Ну, это радикал и в самом деле чудак», — подумал я и сложил газету.
На этот раз сконфузился Пелисье. Он долго смотрел вылупя глаза на улыбающегося доктора и наконец вымолвил:
— Я вас не понимаю; по-вашему, этим диким зверям так и позволить есть котлеты из убитых детей?
— Я этого не говорил. Да, сверх того, они, наверно, отказались бы от этих котлет, если б у них были бараньи. Когда человек несколько дней ничего не ел, он ест без спроса.
— Голод — не оправдание.
— Нет, но облегчает виновность, пока нет средств отучить голодных от привычки есть.
452
— А до тех пор как же прикажете наказывать таких извергов?
— Как волков; вы сами называете их дикими зверями, а наказывать хотите как образованных людей.
— Я никогда не слыхивал ничего подобного, — заметил совсем сбитый с толку Пелисье. — После этого страшно по улице ходить: встретится голодный и
откусит палец.
— Полноте. Ведь мы не в Алжире, а во Франции. На что же централизация, цивилизация, полиция, юстиция, администрация? Разве мы не затем жертвуем волей, словом, умом, платим налоги, содержим духовное воинство и светскую армию, чтоб они нас защищали от голодных, диких, воров, безумных людей и бешеных собак? Если человек и умрет где-нибудь на чердаке или в подвале, то он падает жертвой для поддержания порядка. Ни в чем торжество общественного строя не выражается так мощно, как в перенесении нужд до последнего предела. И если у нас умирающий с голода похож на съеденного по иному способу, то он никогда не лишен духовной пищи и похож на тех мучеников, которых нам представляют великие художники, — снизу его обдирают, а сверху его зовет хор летающих ангелов, так что вы по лицу видите, что операция
ему скорее доставляет удовольствие. Ну, а в Алжире, чем вы украсите, выкупите голодную смерть? Там наши французы и те дичают в зуавов.
— Я в такие тонкости не вхожу. Если их религия не удерживает, долг не удерживает, пусть страх казни удержит.
— Пристращать виселицей умирающего с голода трудно, одно — embarras du choixcxxxi[131].
— А позор?
— Это еще мудренее растолковать полудиким. Сегодня одного расстреливают за побег из какого-нибудь легиона, куда его взяли насильно с обязанностью убивать кого попало. Завтра будут вешать Фатиму за людоедство, — толкуй им различие. Для их тупости им все кажется, что они побежденные, и падают на поле сражения.
453
— Vous vous moquez du mondecxxxii[132]. Нашли что защищать, — заметил уже взволнованным голосом Пелисье.
— Я согласен с вами, — отвечал, смеясь, доктор, — что лучше было бы всей семье, проголодавши месяцы и ничего не евши четыре дня, завернуть головы в бурнусы и умереть. Да как им растолковать корнелевское «qu’il mourût!» * Для того, чтоб они поняли, надобно их непременно откормить, а откормишь их — они не станут есть соседних детей. Это логический круг! — И веселый доктор опять расхохотался. — Посмотрели бы вы своими глазами на этих урабов, как их называл один солдат, которому я резал ногу.
— А вы бывали в Алжире? — спросил Пелисье, усталый и очень встревоженный болтовней доктора.
— Лет десять жил там полковым врачом сначала, потом в лазарете. Кстати, я вспомнил этого солдата, расскажу вам лучше пресмешной анекдот об нем. Старый солдат — он еще при Бюжо делал всякие экспедиции — наконец-таки потерял ногу. Долго лежал он в лазарете и ужасно любил рассказывать свои похождения. Прихожу я раз в палату, фельдшер катается-хохочет. «Доктор, — говорит, —
сделайте одолжение, попросите ветерана рассказать историю, которую сейчас кончил». — «Eh bien, mon vieux»cxxxiii[133], — говорю я и сел возле койки. Он поломался, как вызванная певица. — «Самая обыкновенная история: это молодежь все хохочет, неопытность, ничего еще не видела». — «Ну, да вы историю-то», — говорю я ему. «Это было уже давненько. Мы стояли близ Орана; дела никакого не было… Люди сильно скучали; продовольствие было скверное. Капитану жаль нас стало. Хотел позабавить солдат и велел охотникам сделать небольшую razziacxxxiv[134] на урабскую деревушку и тем способом отогнать баранов. Деревушка не то чтоб бунтовала — так, не любила нас, ну, мы, разумеется, и усмирили. Урабы — это народ коварный, лукавый; силой не взяли, а внутри хранили злобу. Недели через две они подстерегли одного из наших, который баран отгонял; веревку ему на шею да на большой дороге и повесили. Капитан, разумеется, делает
454
рапорт полковнику. Полковник взбесился; приказывает отыскать во что б ни стало убийцу. Ну, где его сыщешь; все эти урабы на одно лицо и не то, что наши, — не выдают друг друга, — к тому же уйдет в горы, и поминай как звали. Посылает капитан меня и двоих солдат: »Приведите непременно убийцу; хоть из земли достаньте”. Походили мы день, другой — ни слуху, ни духу. С пустыми руками возвращаться к начальству неловко. Сели мы эдак на дороге и рассуждаем. Вдруг нам навстречу спускается какой-то ураб. Один из товарищей — проказник был большой — и говорит: «Бог нам послал его на выручку», — да с тем бросился на ураба; за горло его и кричать: »Зачем убил нашего солдата?» Ураб — руками, но¬гами; мы его повалили, связали и представили. Капитан доволен, нас с убийцей к полковнику, полковник сам вышел: » Люблю, — говорит, — молодцы!..» Нарядили тотчас суд. Привели нашего ураба. Полковник рассвирепел, кричит на него: «За¬чем ты, собака, убил фузильера?» Тот ему отвечает — т. е. ничего не отвечает: он по-французски ни слова не знал, а бормочет что-то да руками разводит и показывает на небо, л А, — говорит полковник, — так он еще запирается», взял да и приговорил его к расстрелянию. Ну, его и расстреляли. А уж потом как мы хохотали — убил-то фузильера не он, а совсем другой» *.
— Ну, господа, извините, одиннадцать часов, пора спать… — и доктор задернул лампочку, освещавшую вагон.
V
В казино, под пенье чувствительного и разбитого тенора, под говор играющих в карты, под шелест женских платьев и шум бегающих гарсонов, какой-то господин спал за листом газеты. Над газетой было видно что-то вроде лоснящегося страусового яйца, и по нем-то я узнал защитника алжирских людоедов, ехавшего со мной в вагоне.
Когда доктор проснулся, я завел с ним речь и, между прочим, напомнил ему о том, как он встревожил Пелисье, «работающего в Маконах».
— У меня такая глупая привычка, — сказал доктор; — и, несмотря на лета, она не проходит. Меня сердит театральное
негодование и грошовая нравственность этих господ. Долею, все это ложь, комедия, а долею — того хуже: они сами себя уважают за то, что не наделали уголовщины; им кажется достоинством, что, выходя от Вефура*, они не едят детей и, получая десять процентов с капитала, не воруют платки. Вы иностранец, вы мало знаете наших буржуа pur sangcxxxv[135].
— Догадываюсь, впрочем.
— Я в вагоне рассказал алжирскую шалость, когда-нибудь я вам расскажу и не такие проказы парижан. Тут поневоле забудешь Фатиму и ее голодную семью… Мне, на старости лет, всего лучше идет роль того доктора, который ходил в романе Алфреда де Виньи лечить рассказами своего нервного пациента