Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 20. Статьи из Колокола и другие произведения 1867-1869 годов

страданий. Наши братья обыкновенно мало обращают внимания на душевную причину болезней, да если и обращают, то очень неловко, оттого и лечение не идет. Для меня тип докторского вмешательства в «психическую сторону пациентов составляет серьезный совет человеку, дрожащему и обезумевшему от страха, — не бояться заразы. Настоящий врач, милостивый государь, должен быть и повар, и духовник, и судья, — все эти должности врозь — нелепы, а соедините их — и выйдет что-нибудь путное, пока люди остаются недорослями.

Итак, после теократии — атрократия*; вы не метите ли, как ваш предшественник, доктор Франсия, в генерал-штаб-архиатры врачедержавной империи? Человек наделал мерзостей, его отдают в судебную лечебницу, и дежурный врач приговаривает его к двум ложкам рицинового масла, к овсяному супу на неделю или, в важном случае, к ссылке месяца на три в Карлсбад. Осужденный протестует, дело идет в кассационный медицинский совет, и он смягчает Карлсбад на Виши.

461

— Смейтесь сколько хотите, а что же, лучше, что ли, запирать в Мазас, посылать в Кайену и вместо рицинового* масла прописывать денежные штрафы? Но до пришествия царства врачебного далеко, а лечить приходится беспрерывно,, и я на долгой практике испытал, что знай себе, как хочешь,, терапию, без — как бы это сказать — без своего рода философии…

— У вас она есть, доктор, это я еще в вагоне заметил, и преоригинальная.

— Худа ли, хороша ли, но я не нахожу надобности менять ее.

— Как же вы дошли до нее?

— Это длинная песня.

— Да ведь времени довольно до второго стакана.

— Вы подметили, что я люблю поболтать, и эксплуатируете меня.

— Лучше же болтать, чем играть целое утро и целый вечер в домино, как наши соседи.

— Эге, так вы еще не освободились от порицаний и пересуд безразличных действий людских. Не играй они в домино, что же бы они делали? Жизнь дала им много досуга и мало содержания, надобно чем-нибудь заткнуть время утром до обеда, вечером до постели. Моя философия все принимает.

— Даже алжирское людоедство?

— Она только зацепляется за европейское. Дошел я до моей философии не в один день, да и не то чтобы вчера. Первый раз я порядком подумал о жизни лет сорок тому назад, шедши от Шарьера; фирма его и теперь делает превосходные хирургические инструменты, может, лучше английских, — вы это на всякий случай заметьте — прямо по Rue de l’Ecole de Médecine, в окнах увидите всевозможные пилы, ножницы. От Шарьера я вышел часов в пять с сильным аппетитом и пошел «Au bœuf à la mode»*, возле «Одеона», да вдруг, среди дороги, остановился и, вместо «Au bœuf à la mode», повернул в Люксембургский сад. У меня в кармане не было ни одного су! Какое варварство, что часть этого сада уничтожают; ведь в. таком городе, как Париж, такие сады — прибежища, лодки спасения для утопающих. Иной, без сада, походит по узким

462

переулкам, вонючим, неприятным, да прямо и пойдет d Сену; а тут по дороге сад, воробьи летают, деревья шумят, трава пахнет; ну, бедняк и не пойдет топиться. Вот тут-то, в саду, на пустой желудок, я и расфилософствовался. Ну, — думаю, — почтенные родители очень бесцеремонно надули тебя в жизнь;, без твоего спроса и ведома втолкнули тебя в какой-то омут,, как щенят толкают в воду: «Спасайся как знаешь, а не то — тони». Как я ни думал, вижу, выплывать надобно. Надобно» затем, зачем и щенок барахтается, чтобы не идти ко дну, просто, привык жить. До этого случая нужда меня не очень давила. Прежде мне из дому посылали немного денег. Отец мой умер, года четыре тому назад, все поправлял какие-то бреши в со¬стоянии, сделанные спекуляциями, и кончил свои поправки тем, что ничего не оставил. У него был брат, старый полковник, обогатившийся на войне и имевший деньги в Амстердамском, банке; он помогал нашей семье и радовался моей карьере, говоря, что Наполеон уважал Ларре и Корвизара. Разумеется, он мысленно меня назначал в полковые доктора. О дяде я должен вам рассказать кое- что. Меньше меня ростом, с огромной, львиной головой, седыми всклокоченными волосами и черными усами, которые он подстригал под щетку, он был отчаянный бонапартист, никогда не давая себе никакого отчета, что, собственно, было хорошего в империи. Подумать об этом ему казалось бы святотатством. После Июльской революции он с презрительной улыбкой говорил:

— Это все не то, это ненадолго, — пристегивая толстую трость с белым набалдашником к верхней пуговице сюртука, застегнутого по горло. — Мы этих barbouilleurs de loiscxxxvi[136], этих подьячих, адвокатов в Сену бросим; люди без сердца, без достоинства; нам надобно империю, чтобы отомстить за1814 и 1815 годы *.

— И, — заметил я, — утратить те небольшие свободы, которые приобрели на баррикадах.

— Что? — закричал дядя, и лицо его побагровело. — Что? Как, у меня в доме!.. Что ты сказал?

Я с ним никогда не спорил и тут уступил бы, если б он не взбесил меня криком, а потому я повторил сказанное.

463

— Кто ты такой? — кричал полковник, свирепо подходя ко мне и отвязывая палку от пуговицы совершенно безуспешно, палка вертелась, как веретено, и все туже прикреплялась к пуговице. — Ты сын моего брата или чей ты сын? чей?.. Развратили мальчишку эти доктринеры. Неужели ты не чувствуешь кровавую обиду вторжения варваров в Париж, des Kalmuck, des Kaiserlich*, и проклятый день ватерлооской битвы?

— Нет, не чувствую! — сказал я хладнокровно и совершенно искренно.

Лев отпрянул, отдулся и тем голосом, которым командовал «en avant»cxxxvii[137] своему отступившему полку под Лейпцигом*, закричал: «Вон, вон из моего дома

Я вышел — и с тех пор от дяди ни гроша. Он только матери написал письмо, исполненное сожаления (а отчасти и упреков), что она родила и воспитала изверга, который не принимает ватерлооскую битву за лично ему данную пощечину и не стремится ее отомстить. «Куда мы идем с такой негодной мо¬лодежью?» — заключил лев. Мать моя могла что-нибудь посылать иной раз, но я не хотел: у нее самой едва в хозяйстве концы сводились.

Походил я в саду на тощий желудок и вспомнил старого фармацевта, искавшего помощника. Я прямо к нему, нанялся из-за обеда и постели, стоявшей между кухней и лабораторией. Месяца четыре я вынес; но потом терпенье лопнуло. Старик, полуслепой, полуглухой, с деньгами и без наследников, дро¬жащими руками обвешивал на всех медикаментах; ну, на какой-нибудь соли, которой унц стоит двадцать сантимов, и на той украдет на полсантима. Мне было это очень противно, и я только скрепя сердце молчал. Наконец, старый отравитель говорит мне и раз и два: «Вы вешаете без всякого расчета, вы меня разоряете! Вы должны с меня пример брать». — «Послушайте, почтенный père Philippe, я глупые микстуры делать готов, а воровать па весе не хочу; разве не довольно с лишком 50% да taxa laborum?»cxxxviii[138] «А я, — сказал старик, кашляя, задыхаясь и утирая грязным платком давно вертевшуюся та-

464

бачную каплю на конце носа, — а я у себя в доме хочу быть хозяином и всякому студенту bon à riencxxxix[139] не позволю делать дерзкие замечания». — 

Третий урок образовал меня по сердечной части.

«Особенно, — заметил я, — когда они справедливы». Затем я взял шляпу и, насвистывая песню, пошел вон. Это был второй урок философии.

— Тут-то я вас и ждал.

— И совершенно ошибаетесь. В моей жизни все было очень просто, и роман мой меньше сложен, чем все повести, перемежающиеся по фельетонам газет. Года три после того, как я бросил старого отравителя, был я интерном в Maternitécxl[140] и на дежурстве.

— Помилуйте, доктор, там часто оканчиваются романы, но ни один, сколько я знаю, не начинался.

— А мой не только начался, но почти и кончился в этом «арьергарде любви», как ее называла m-me Обержин, с которой я вас сейчас познакомлю. Провозился я целый день и, усталый, как собака, бросился на диван, закурив трубку и взяв книгу Сивьяля о болезнях мочевых путей. Едва я успел заснуть и выронить трубку и книгу, кто-то дернул за колокольчик.

— Это вы, бригадье? — кричу я ему, т. е. нашему сторожу, или консьержу, которого, шутя, мы называли «бригадье» за его необыкновенно военную и суровую посадку. Мы, смеясь, говорили, что правительство его намеренно посадило консьержем в Maternité для того, чтоб отстращивать родильниц и делать их больше осторожными.

— Я, — говорит, — я.

— Что у вас?

— Пожалуйте сейчас в № 21.

— Не дадут, проклятые, уснуть. Вы бы прикрикнули, бригадир, куда торопится, могла бы подождать до утра. А что, m-me Обержин там?

— Она-то и послала за вами.

465

Я вытер лицо мокрым полотенцем и побежал в № 21. M-me Обержин сидит, по обыкновению, расставивши ноги. Она столько учила своих пациенток сидеть на больничных креслах, что сама приняла эту посадку. За занавесью, слышно, что-то охает и стонет слабо, очень слабо. «Никакой силы нет, — говорит шепотом m-me Обержин, — и ребенок неправильно лежит». — «А вот мы его научим шалить до рожденья», — говорю я ей. M-me Обержин, старшая повивальная бабка наша, была отличнейшая женщина и со всеми нами приятель и товарищ. Через ее руки прошли не только несколько поколений, нечаянно родившись в Париже, но два, три выпуска интернов. Жирная, рослая, сильная, всегда готовая врать вздор, смешить и хохотать, никогда не заспанная и всегда готовая уснуть, она, как нарочно, была создана для своей должности. Смолоду, вероятно, она не только принимала детей, но страсти мало-помалу ушли в жир, и если случались кой- какие безделицы, то это уж, как hors d’œvrecxli[141]. Удивляться нечему, самые наши занятия наводили на щекотливые предметы, да и потом ночи, целые ночи,

просиживаемые в ожидании… Как живая, она передо мной, с ее серыми, смеющимися глазами, с белокурым усом на одной губе и клоком таких же волос на противоположной стороне подбородка; этот клочок она любила крутить, как гусар, — славная была женщина!

Подхожу я к кровати, отдернул немного занавес и говорю: — Извините, сударыня, я пришел подать вам нужную помощь! — Молодая женщина закрыла лицо и рыдала. — Успокойтесь, — говорю я ей, — хлебните немного воды.

— Я очень страдаю, — отвечала она едва внятным образом, — и очень боюсь.

— Верю, верю — но это гораздо легче, чем вы думаете; не вы первая, не вы последняя, ^ соига£есхШ[142]; дайте-ка вашу руку, эге, да у вас препорядочная лихорадочна. — Ия попросил

Скачать:TXTPDF

страданий. Наши братья обыкновенно мало обращают внимания на душевную причину болезней, да если и обращают, то очень неловко, оттого и лечение не идет. Для меня тип докторского вмешательства в «психическую