ты поймешь; мне ясно, что все это чуждое мне благо¬получие, благодушие etc. — увеличивающаяся гибель. Пока не поздно, я верну себя себе. Для этого я останусь здесь на лето. Я конечно буду и есть и пить и спать и еще многое, многое.
Я останусь. Это решено. От вас зависит сделать это спокой¬ной, основанной на взаимном уважении разлукой на лето или же сопроводить это неизбежное для меня решение ссорами и непри¬ятностями.
Прощайте! Неужели ты не веришь, что все, что есть сейчас живого во мне, я перенесу на поцелуи и на приветы родным?
Твой Боря
Впервые: «Знамя», 1998, № 4. — Автограф. Датируется по содержанию.
1 Поездка матери в Одессу, куда ее с девочками сопровождал Борис, была вызвана тяжелым коклюшем, которым болели дети, особенно млад¬шая Лида. Они остановились у бабушки Б. С. Кауфман.
2 Дядя Абрам — Г. Герстен — двоюродный брат Розалии Исидоровны, владелец маленькой фабрики и магазина газированных напитков, где ра¬ботал инженером покойный дед Бориса Исидор Кауфман.
3 Племянница Л. О. Пастернака Софья Иосифовна Геникес и ее три Дочери: Евгения, Мария и Таисия.
4 Константин Николаевич Пуриц — друг Л. О. Пастернака по меди¬цинскому факультету Новороссийского университета, врач.
5 Пастернак перенес тяжелую форму скарлатины зимой 1911 года.
31. А. Л. ШТИХУ
30 апреля 1911, Москва
Дорогой Шура! Всю неделю жили твои цветы1: семь дней я дышал своей больною совестью.
Я благодарю тебя за то, что ты сейчас или раньше или еще раньше сделал возможным, что я с такой любовью сейчас пишу тебе. Я не переслал тебе тотчас же после получения посылки сво¬его радостного и изумленного возгласа: мне хотелось отложить письмо до конца недели, до вечера субботы; я боюсь, когда я на воле; а именно так я чувствовал бы себя в письме к тебе; и вот я отложил до кануна праздника; в этом столько мещанской прелес¬ти; но, правда, в воскресенье книжные полки слагают с себя свою напускную официальность и стол допускает тебя.
И вот сейчас: вечер субботы; совсем так, как когда-то, по¬мнишь, я назначал какую-то далекую пятницу, и вот строили по¬чтамт напротив, а потом вдруг в 6 часов я мчался на вокзал и за¬рывался с тобой в глубокое, глубокое лето.
Милый Шура, ты для меня сейчас выхвачен из этого Спасско¬го. Я не знаю, повторимо ли прошлое. Шпат!* Я не знаю, возмож¬но ли письмо к тебе. Я лежал в скарлатине. Шла уже 4-ая или 5-я неделя. У меня не было книг, но во всяком случае моего время¬препровождения нельзя было назвать мечтанием. Меня естествен¬но подмывало в ближайшее будущее; и вот я из осени и из кусочка зимы как из квадрата белой бумаги складывал всевозможные фигу¬ры: голубя, коробку, пароход, шляпу, рамку и еще что-то; т. е. я пред¬ставлял себе весну и лето, или даже выздоровление на разные лады. Но ведь ты знаешь, что от таких операций остаются следы «сгибы», и ты затем только следуешь им, как у тебя уже получается голубь или пароход, но непременно. Это приводит к тому, что действитель¬ность оказывается изборожденной этими глупыми фантазиями и становится больно: отчего она не гладкая! Ибо из действительнос¬ти ни за что не выйдет ни пароход, ни что-нибудь в этом роде; а сгибая доиграешься до того, что она и вовсе разлезется.
* О если бы! (лат.) 74
Да, к чему это писать! Я лежал в скарлатине. И страшно ску¬чал, прямо тосковал. Вдруг является из-за границы Саша Гаврон-ский. Я страшно волновался, когда он зашел.
Он стал мне рассказывать о том, что было у него за границей; он рассказывал о людях, которые окружали его. Я никогда не слы¬шал, чтобы так подло и противно говорили о других. Меня это испугало. Это ужасно, когда так предательски воруют факты. Ведь вор иногда не знает, для чего существует вещь. Ему, например, может показаться, что золоченая рама, вот что нужно унести. Он вырежет полотно, потому что с полотном эта вещь не портативна или потому, что в прошлую свою кражу он стащил олеографию; ему кажется, что он поступил замечательно остроумно, и он даже самодовольно хихикает. Конечно, он прав, он поразительный мо¬шенник; правда, его положение очень выгодное и не глупое: ведь он-то украл у такого-то и такого-то, а не наоборот. Можно, конеч¬но, возразить, что красть у вора нельзя уже потому, что его собствен¬ность возникает только в такие моменты; и вообще это не един¬ственное возражение. Итак, Саша, выделяя смешные моменты, благодаря которым он ассимилировал себе недоступные пережи¬вания чужих (они становились портативными), рассказывал о раз¬ных перипетиях любви, интриг и связей у близких ему людей.
Теперь я себя презираю: я только-то всего-навсего заметил ему о том, что было здесь весной и как хорошо, что он 1) не за¬стрелился, 2) не бросился из окна, 3) не задохнулся под
хлороформом……п-1) не сошел с ума — …и п)2, как плохо, что он
не выдержал экзамена.
Неправда, этой прогрессии я не изложил ему. Я верно очень труслив: я только намекнул на весну и умолял извинить меня. Ви¬дишь, что я за ничтожество! Потом он куда-то пропал. Он залег в Вильне в военный госпиталь3.
Когда я вполне удовлетворительно сдал скарлатину, меня вы¬пустили на улицу. Я помню, в этот день я как-то сильно и неук¬лонно увлекся фактом своего существования; ужасно просто и по-детски. Как раз выдалась грязная и какая-то жалобная, затертая февралем Москва; за свою болезнь я перезабыл, что на свете та¬кая бездна живых; а когда я представлял себе улицы, то я почему-то видел их неестественно широкими и пустыми. Ты знаешь, от¬выкаешь за два месяца от жизни. А тут как раз таяли тротуары и стены как-то ползком окружали тебя; даже туман был. И вот про¬хожие передавали его из уст в уста, вместе со зданиями и дугами и Чистыми прудами; все это разносилось из уст в уста, все это как-то разглашалось; я страшно люблю эту круговую непрерывность ту¬манной улицы весной: ты что-нибудь подумаешь, скажешь или дохнёшь и потом тебе возвращают это в любом предмете, на кото¬рый ты наткнешься, в любой встрече. Прихожу домой; телефон охвачен приступами беспощадных звонков, — до возмутительно¬сти! Меня это злит, так может звонить только Саша или что-ни¬будь в этом роде. Оказывается, Женя, его жена, которая совершен¬но неожиданно приехала, только что с вокзала, она беспокоится, не знает, где Саша, что с ним. Она ужасно нудная, и я не люблю ее, она это знает, я ведь говорил ей это; но я понимаю ее и Саша возму¬щает меня. Мы находим его в какой-то гостинице. Его как раз нет. Мы садимся в коридоре. Ждем. Вдруг он прибегает (внизу ему ска¬зали, что — студент у него и вот он спешил) — трясет мне руку, го¬ворит, нет гонит, бешено гонит какой-то ряд бессвязных диких фраз: «ах, это ты; а я вчера обедал у мамаши, так пришел себе и т. д.», вращает какими-то почти стеклянными глазами (ему впускали ат¬ропин) и… не замечает Жени рядом со мной. Он «не узнает ее». Это так дико и грубо и незаслуженно «загадочно». И он с этими чер¬ными фальшивыми глазами так пошло-страшен! Я убегаю, меня это отталкивает, и за моей спиной начинается «утро обмороков».
Вечером, по настойчивым просьбам Жени, положение кото¬рой ужасно, я прихожу в гостиницу. Саша просит меня войти, он лежит на постели, у него болит голова, рядом с ним в полной тем¬ноте сидит существо; он обнимает существо и произносит про¬чувствованно: «Боря — это Аня» или «Аня, а вот это — Боря». Я жму руку существу. Как он неосмотрителен! Как этот момент смешон. Несравненно уморительнее всего того, о чем он так лю¬бит рассказывать. Но то — другие! А рядом в соседней комнате Женя. Если это не вызывает боли, то это ну… словом, оно не пор-тативно! Потом он вскакивает с постели и говорит мне что-то в коридоре. Что-то незаурядно злое по моему адресу. Мелко, как месть — но страшно талантливо как выполнение ее. Он знает, что независимость убийственна по отношению к нему; он жалит за независимость. Ну прекрасно.
Ты прости меня, Шура, какое это имеет отношение к тебе. Дальше, в конце ты увидишь, насколько касается это меня, на¬сколько важно, чтобы я изменился; я хочу рассказать тебе это. Пока же я прерываю; у нас в доме нет почтовой бумаги, и если ждать будней и открытия магазинов, то письмо до понедельника не отойдет, а я хочу, чтобы ты поскорее услышал мой привет. Про¬должение в понедельник.
Впервые: «Россия». Venezia, 1993, № 8. — Автограф (РГАЛИ, ф. 3123, on. 1, ед. хр. 35). Датируется по содержанию.
1 Цветы были присланы из Италии (Нерви), где Штих лечился в кли¬нике своего дяди А. С. Залманова.
2 Весной 1910 г. Гавронский находился в тяжелом душевном кризисе, выйти из которого ему помог Пастернак. См. стих. «Так страшно плыть с его душой…» (1910).
3 А. О. Гавронский вел дело об освобождении от воинской повинности.
32. А. Л. ШТИХУ
Начало мая 1911
Шура! У тебя есть начало одного гадкого и глупого письма1. Оно было очень несправедливо по отношению к Саше. Вот пока¬яние. Я думаю, тебя неприятно удивит, когда ты узнаешь, какой грубый инстинкт толкнул меня на эти сплетни.
Ну вот: Саша меня долго упрашивал прочесть ему мои стихи. Я a priori знал, что это немыслимо; я знаю его вкусы. Но случи¬лось так, что я прочел. С великим трудом собрал он лицо в серьез¬ную складку и, поборов внутренний смех, заявил о том, что «здесь излишек содержания в ущерб форме…» или что-то в этом роде, «что это нехудожественно… и… слишком глубоко для искусства». Я же чувствовал, что он ничего не понял и что он вообразил себе, что видит в моем лице новоявленного ИДИОТА2. На следующий день я был связан этой своей неудачей: не приди я к нему, он об¬винил бы меня в мелочном самолюбии. Случайно я сказал что-то неприятное ему. Тогда он вытаскивает кожаную книжечку и пре¬подносит мне злостнейшую пародию на меня, где перемешаны все слова и положения. Но он не останавливается на ней; его прямо относит каким-то вихрем, — я никогда не слышал, чтобы человек так несся через фразы, эпизоды, анекдотические положения, он прямо захлебывался от такой быстрой речи. Рассказ о человеке, закричавшем петухом (и это я), о музыканте, который не умел иг¬рать, но целые ночи бороться со сном — это было его дарованием (опять я)… Он воспользовался всем, что знал обо мне.
А я был связан своей неудачей. Я