меня, если ты меня будешь держать на строгом голодном режиме.
Я достал пока 250 рублей (100 в Молодой гвардии и 150 в Огоньке). Тотчас выплатил Фене все 18 червонцев. Да, кстати, се¬годня Юлия Бенционовна со слов рано ушедшей Фени, которой я, проснувшись, уже не застал, передает, будто, перетряхая какую-то старую свою простыню, она нашла те 20 рублей, которых она не досчитывалась, затаив в глубине души предположенье, что од¬нажды, когда ты ей, по твоим словам, выплатила 90 рублей, их на самом деле было 70. Она порадовалась, передает Юлия Бенцио¬новна, что в споре с тобой уступила тогда и не довела легкой раз¬молвки до конфликта. Твоя правда вышла наружу. Может, так бу¬дет когда-нибудь и с тобой в отношеньи меня: перетряхая старое, ты уронишь на пол какую-нибудь упущенную мелочь, которой вовремя не заметила, и тебе станет ясна моя запоздалая правота. Может быть и то, что это случится со мной в отношеньи тебя.
Вчера я был у мамы1. Профессор Бурденко хочет ее помес¬тить в больницу им. Семашко, что требует хлопот. Когда это удас¬тся, он начнет там свои предварительные исследованья. Всего ве¬роятней — ее придется оперировать. Днем она по-прежнему бод¬ра, шутила и была гостеприимна. Ночами страдает и плохо спит. Жаловалась же она однако не на ночные боли, а на клопов, кото¬рых не выносит. Пьянеет, готова уснуть, и тут-то все расположе-нье ко сну разрушает ползущий по руке мучитель, и разыгрыва¬ются нервы. Она написала тебе несколько слов. Прилагаю их.
Я заплатил за квартиру, но ни бабушке ничего не отправил2, ни в портняжную еще не заявлялся, так как остатка на все это мало, у меня на руках 30 с чем-то рублей. Бабушке во всяком случае от¬правлю самое позднее в понедельник (сегодня суббота, и рассчи¬тываю к концу дня что-нибудь получить у Тихонова). О переизда¬ны! детства Люверс говорил Бескин в Госиздате кажется в твоем присутствии. Помнишь уверенность, вселенную им в нас обоих? Я рад, что это так случилось. Не наведи он тогда туману, я бы вто¬рично в банк с тобой не пошел. А я торжествую, что пошли. Те¬перь он говорит, что дело с Люверс провалилось, но есть еще на¬дежда устроить одну из книжек стихов. Он дал мне честное слово, что «в теченье месяца я что-нибудь в Госиздате получу». Таким образом, эти дни, пока что, я живу в чаяньи прожить месяц на его честное госиздатское слово. Отвод Люверс старый и по-старому возмутительный: дескать для избранных 3-х— 4-х тысяч, а не для 15-ти, как их Универсальная Библиотека. Спрашивается, для 15-ти ли тысяч Буданцевы, Петровские и пр.? Вынужден не называть друзей, так как ты ведь никого другого не знаешь и полу¬чается некрасиво. Названные еще лучше, недаром я с ними зна¬юсь, тоже где-то около трех, но похуже. Когда же запросили бюро культурной связи с заграницей, кого переводить на иностранные языки, чтобы дать понятье о современном русском искусстве, Книжная Палата дала справку, в которой между прочим числит¬ся моя проза, но нет ни Гладкова, никого из тех, на ком выезжает Универсалка. Сообщил Коля. Сегодня веду к нему Эренбурга знакомиться.
Сказанному о деньгах не придавай значенья. Обязательно как-нибудь выкручусь. Настали страшные июльские жары. Совсем по Алешиному: Шшарра! Аффрика. Мессинский лимончик усох!3
Ад, кровь кипит, плохо сплю, никаких радостей, боюсь, что ничего не сделаю. Ах, Женя, Женя.
Но страшная, единственная радость: что вы там, что вас лю¬бят, что вас должны и будут любить. Что тебе можно при желаньи пополнеть и окрепнуть.
Будь умницей, стань красавицей.
Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1У Александры Николаевны Лурье началась тяжелая болезнь позво¬ночника.
2 Пастернак регулярно посылал деньги бабушке, Берте Самойловне Кауфман.
3 Из стихов А. Крученых «Лето городское»: «Антициклон… / Ш(ж) ара-а… / Африка — / Москва. / Мессинский лимончик усох…» (вош¬ло в сб. «Календарь», 1926).
316. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ
1—2 июля 1926, Москва
1/VII/26
Ты напрасно будешь искать ответа на последние три письма. А между тем от одного предположены!, что в каком-то смысле рука, протянутая к тебе, будет пуста, мне больно, некстати больно, т. е. вредоносно больно одною лишнею болью сверх общей усталости и упадка. Распространяться не хочу, писать не перепишешь. Боль¬ше чем когда-либо мне сейчас приходится заботиться о покое и нравственном равновесии, эгоистически и на границе смешного, как старой деве.
Я остался один в городе, по многим причинам, из которых глав¬ная в твоем обладании, и с единственной целью — поработать с пользой, т. е. с усиленной и ускоренной выработкой, чтобы быть на будущий год сильнее средствами и досугом. Я сейчас очень бегло назову одну вещь, вероятно известную тебе другой стороной, чем мне, может быть и вовсе даже непонятную. Может быть это меня покажет с новой и дурной стороны. Но не стыжусь сознаться. Я бо¬юсь лета в городе, потому что это чистая сводка наисущественней¬ших существенностей живого, бытийствующего человека, причем каждая из существенностей этих дана наизнанку и извращена, на¬чиная от солнца и кончая чем тебе заблагорассудится. Одиночество дано в таком виде, в каком одиноко сумасшествие или одиноки муки ада. Тема жизни или одна из ее тем подчеркнута зверски и фанати¬чески, с продырявленьем нервной системы. Пыль, песок, духота, африканская жара. Если бы я стал говорить дальше, я бы тебя на¬смешил: тут пошли бы… искушенья св. Антония1. Но ты не смейся. Есть страшные истины, которые узнаешь в этом абсурдном кипе¬нии воздерживающейся крови. Ты прости, что я об этом говорю. На всех этих истинах, открывающихся только в таком потрясении, держится, как на стонущих дугах, все последствующее благород¬ство духа, разумеется, до конца идиотское, ангельски трагическое.
Это самая громкая нота во вселенной. В этот звук, несущийся сквозь мировое пространство, я верю больше, чем в музыку сфер. Я его слышу. Я не в силах повторить его или даже вообразить себе в его вихревой, суммарно-сонмовой простоте, моя же словесная лепта в этом стержневом стоне, — вот она. Я жалуюсь всеми сер¬дечными мышцами, я жалуюсь так полно, что если бы, купаясь, я бы когда-нибудь утонул, ко дну пошла бы трехпудовая жалоба о двух вытянутых руках, — я жалуюсь на то, что никогда не мог бы любить ни жены, ни тебя, ни, значит, и себя, и жизни, если бы вы были единственными женщинами мира, т. е. если бы не было ва-шей сестры миллионов; я жалуюсь на то, что Адама в Бытии не чувствую и не понимаю: что я не знаю, как у него было устроено сердце, как он чувствовал и за что жалел2. Потому что только за то я и люблю, когда люблю, что правым плечом осязая холод пра¬вого бока мирозданья, левым — левого, и значит, застилая всё, во что глядеть мне и куда идти, она в то же время кружит и моется роем неисчислимой моли, бьющейся летом в городе на границе дозволенного обнаженья.
Но я напрасно выбалтываю это тебе, дорогая подруга. Горько может быть уже и то, что механизм чувства я знаю по той боли, какую он мне иногда причиняет изнутри. Зачем еще открывать его тебе. Бог тебя знает, как ты еще на него взглянешь. И потом никогда ничем хорошим не может пахнуть машина. Как я рад, что пишу тебе. Мне становится чище и спокойнее с тобою. — Мы ду¬маем одинаково в главном. Полушутливых опасений «влюбить¬ся» ты не поняла3. Тут то же самое. Та же двойственность, без ко¬торой нет жизни, то же горе подкатывающих к сердцу и к горлу качеств — родных, именных, тех же, что во мне законном, но из¬лившихся за мои контуры, весь век барабанящих по периферии.
Из них построен мир. Я люблю его. Мне бы хотелось его про¬глотить. Бывает, у меня учащается сердцебиенье от подобного же¬ланья и настолько, что на другой день сердце начинает слабо ра¬ботать.
Мне бы хотелось проглотить этот родной, исполинский ку¬сок, который я давно обнял и оплакал и который теперь купается кругом меня, путешествует, стреляется, ведет войны, плывет в об¬лаках над головой, раскатывается разливом лягушачьих концер¬тов подмосковными ночами и дан мне в вечную зависть, ревность и обрамленье. (Знакомо? Знакомо?) Это опять нота единства, ко¬торой множество дано во звучанье, для рожденья звука, на разжа¬тых пястях октав. Это опять — парадокс глубины.
Боже, до чего я люблю все, чем не был и не буду, и как мне грустно, что я это я. До чего мне упущенная, нулем или не мной вылетевшая возможность кажется шелком против меня! Черным, загадочным, счастливым, отливающим обожаньем. Таким, для которого устроена ночь. Физически бессмертным. И смерти я стра¬шусь только оттого, что умру я, не успев побывать всеми другими. Только иногда за письмами к тебе, и за твоими, я избавляюсь от ее дребезжащей, поторапливающей угрозы. Дай я обниму тебя сей¬час крепко, крепко и расцелую, всем накопившимся за рассужде-ньями. Но нежность была во всех этих мыслях. Ты ее слышала?
О не исключающих друг друга исключительностях, об абсо¬лютах, о моментальности живой правды. Слава Богу, что так. Нам легко будет — общий язык одной черты. Ты знаешь о чем я? О письме про Рильке, про Гёте, Гёльдерлина, Гейне. Про «больше всех на свете». Главное же о моментальности правды4.
На этом у меня бывали расхожденья с людьми. Про себя я давно имел обыкновенье говорить, что я могу быть дорог, близок, легок и постоянен тому, кто знает, что мгновенье соперничает толь¬ко с вечностью, но больше всех часов и времен. Надо заводить что-то не свое, общечужое, чтобы в продолженьи часов сидеть с чело¬веком, хорошо себя чувствующим в часах. Это как партия перна¬того с пресноводным.
А как это ужасно в любви!
2. VII. Я нарочно не перечитываю. Прямо с последней стро¬ки я пошел к Эренбургу, собиравшемуся на вокзал. Попал на ка¬кое-то подобье прощального обеда. Были Майя, Сорокин5 и еще какой-то человек, которого я не знаю. Много пили, мне незамет¬но подливали. На вокзал от него было рукой подать, он уезжал в Киев, с Брянского, а квартира его первой жены, где он остано¬вился, — над самым Дорогомиловским мостом. Шли берегом, в этих местах сохранившим хаотичность 18—19-го. Дело было под сумерки, с обоих берегов купались. Панорама здесь, если по¬мнишь, широкая. Вся она была заслонена от солнца не то пылью, не то подобьем какой-то сухой, остолбеневшей и тихой пасмур¬ности, той серой воздушной прострацией, которая бывает в горо¬де вечерами. Только в далекие гимназические годы мне бывало так, т. е. с такою обширностью, грустно. Картина дышала какою-то нечаянностью, только что