со всем.
Но адрес обязательно. Целую Францию за всё, что она дала мне. Ты еще забыла Рильке, когда так истолковала переезд. По¬мнишь?3
Ты спрашивала о статьях: Поэт о критике и Герой Труда4. Эрен-бург их не привез. Не будет ли еще оказии?
Впервые: «Дружба народов», 1997, JSfe 7. — Автограф.
1 В письме 10 июля 1926 Цветаева писала : «На днях сюда приезжает Св.-М<ирский>, прочту ему твоего Шмидта…» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 255).
2 Речь об обещании Цветаевой прислать поэму «С моря» (« о тебе и мне»).
3 Имеется в виду предполагавшийся переезд Цветаевой в Чехию, в Прагу, город, освященный рождением Рильке.
4 Из письма в письмо Цветаева спрашивала: «Получил ли ты «Поэт о критике» и «Герой труда»? (Дано было Э<ренбур>гу)» (10 июля 1926; там же. С. 256).
327. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ
31 июля 1926, Москва
31/VII/26
Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершен¬но безумно, я вчера заболел, написав то письмо, но я его и сегод¬ня повторяю. Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему.
Но так надо. Если то, для чего я жертвую твоим голосом, твои¬ми письмами и всем собой (кроме воли), заключающимся в одном обожаньи тебя — если это не частность, а сила судьбы и высота, то это дело жизни и ее дело найтись среди нас и дать восторжествовать и своей единственности, рядом с нашей1. Если даже это и частность, то и перед частностью у меня есть долг, бездонный долг.
Сегодня ты в таком испуге, что обидела меня! О, брось, ты ничем, ничем меня не обижала!! Ты не обидела бы, а уничтожила меня только в одном случае. Если бы когда-нибудь ты перестала быть мне тем высоким захватывающим другом, какой мне дан в тебе судьбой. Когда я из Таганки, где квартира Бриков, в пятом часу возвращался по пустой Москве в заре, редких извозчиках, метельщицах и петухах, после разговоров о Поэме Конца, где го¬ворилось, что ты «наша», то есть где Асеев говорил, что это могли бы написать Боря или Володя (вздор и ложь, ты не обижайся, а радуйся, ты пойми, что это — ласка и побратимство, а не тыканье пределами в чудо, внезапность и беспредельность, да, еще надо тебе сказать, что Асеев назвал кровнейших своих друзей) — я сыз¬нова, как весной, спинным хребтом, виском и всем правым бо¬ком, ощутил веянье твоего рядостоянья, весь, шевелящий волоса холод твоей женской валькирической смежности, весь чистый те¬ряющийся из глаз раскат моей нежности к твоей силе.
Умоляю тебя об одном. Никогда не давай мне почувствовать, что за Асеевым и Маяковским я стал дальше тебе. В тебе еще нет ничего, что бы могло тебе объяснить основанье моей тревоги. И, не понимая меня, ты справедливо оскорбишься этим предвестием рев¬ности. Основанья же к ней — во мне. В том, к4к сильно я хочу това-рищества с тобою этих превосходных друзей, людей и поэтов.
Асеев сказал: «как она там может жить?» и, странно, приба¬вил… «среди Ходасевичей». И тогда я подхватил это сопоставле-нье и, вспомнив одно свое письмо, сказал им про твою нелюбовь к нему, и про то, как тебя покоробило, когда я стал его защищать2. Я знал, как они на меня за тебя набросятся (они Х<одасевича> ни в грош не ставят и ненавидят), и только затем и говорил, изобра¬жая все в ином свете, чем это было в действительности. Боже, что это было за наслажденье — слышать от них, как ты хороша и как я глуп и снисходителен!
Вчерашняя моя просьба остается в силе. Умоляю тебя, не пиши мне. Ты знаешь, какая мука будет для меня получить от тебя письмо и не ответить. Пусть будет последним — мое. Благослов¬ляю тебя, Алю, Мура и Сережу, и все, все твое. Не удивляйся этой волне, на миг удивившей и меня, и давшей смысл этому движе¬нью и крепость. Кончаю в слезах. Обнимаю тебя.
Держи меня в известности относительно перемены адресов. В час добрый тебе в Чехию!
«Как живет и работает черная лестница» — заглавье бездон¬ное3. Пропасть повествовательного, таящегося обещанья, лири¬ческой полносмысленности каждого сказанного слова. Громадная, легко выраженная метафора!
Не смейся и не презирай. Ты не все правильно понимаешь во мне. Может быть ты переоцениваешь меня целиком. Но некото¬рых серьезных сторон ты недооцениваешь.
И все вздор: эти оценки, переоценки, пониманья. Не обра¬щай вниманья.
Впервые: «Дружба народов», 1997, № 9 — Автограф.
1 Цветаева не простила обидных слов письма 30 июля 1926: «В планы моей воли входит не писать тебе…» — и ревниво пересказывала их Рильке: «Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей» (14 авг. 1926; Письма 1926 года. С. 194).
2 Имеется в виду письмо Цветаевой, написанное ок. 18 апр. 1926, в наброске к которому она писала: «Не огорчайся, что тебе делать с любо¬вью Ходасевича? Зачем она тебе?» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 183).
3 Первонач. назв. поэмы «Лестница» (1926).
328. Е. В. ПАСТЕРНАК
10 августа 1926, Москва
Дорогой друг! Что это за место Поссенгофен, и как тебе в нем живется?1 Пишешь ли этюды, и если нет, то почему? Обыкновен¬но первые дни одиночества, после людей и шума, ставших при¬вычными, всегда кажутся тоскливыми, потому что вдруг с непри¬вычки раскрепощают всю восприимчивость человека, не дав ей сосредоточиться на какой-нибудь общей мысли или работе. Но потом это проходит, и подтверждается вновь и вновь, в который раз, что одиночество — благо. Прошел ли у тебя уже этот предва¬рительный период неизбежной тоски. Поражаюсь твоей смелос-ти и самостоятельности. Как это ты одна без языка обходишься?2 Ну тут уже я никак в твою поправку не верю. Сама себя ты только уморишь. Разве только поручили хозяйке гостиницы тебя обкар¬мливать. Напиши мне, пожалуйста, как родился Поссенгофен, как ты в нем очутилась и что делаешь? Что слышно вообще у наших? Каковы ваши дальнейшие планы? Поедешь ли ты в Париж и на¬чала ли переписку о визе?3 Завтра уезжает Эрнст4. Долг (Фришма-нам) в 30 руб. (для Гиты) перевели на него. Был я ему должен за марки. Задолжал еще. И вот моего долга ему скопилось 100 руб. Бегал как угорелый всю неделю. До того неоткуда было достать, что осмелился даже (условно, на случай, если бы не удалось) с Сеней поговорить об этом! По счастью сегодня все устроил (из Госиздата дали) и тебе посылаю с Эрнстом 100 руб. (вернее, 50 долл.). Вообще очень трудное было лето. Настолько, что обе лучшие книги, равных которым уже никогда не напишу, Сестру и Темы, т. е. все, что собственно сделано, отдал Госиздату по 30 коп. строчка5. Просил по 50, не соглашались. Положенье же было без¬выходное, все долги: Фене 180, бабушке 50, костюм 55, Черняку 100, подоходный налог, квартира, жизнь, Эрнсту 100 и пр. и пр. Шуре остался должен 200 р. Не говори этого папе, но одна экс¬пертиза его вещей (для отправки6) вместе с изготовкой ящика и упаковкой (от Главнауки) уже стоила 40 рублей и еще обойдется рублей в 30; отправляю единственно возможным путем через та¬можню, пассажирским багажом на имя Эрнста; идет не с ним, а через Себеж; идиотские порядки, которых не переделать и с кото¬рыми приходится мириться. О деньгах папе не говори, потому что просто стыдно считаться: столько они посылали, помогали и пр. Это просто капля в море. Насколько денежные затрудненья под¬час непреоборимы, настолько ничуть меня не трогает новая кам¬пания по выселенью всех жильцов из дома. Никаких бумажек не принимаю, разговаривать отказываюсь, не тронусь с места. Пусть делают что хотят.
Но ты-то, ты-то как пользуешься заграницей? Выжми все ее возможности, как лимон. Все-таки чище, вольнее, привольнее там. И человечнее как-то. Как увидал я штемпель на письме7, сейчас же мне представился пейзаж какой-то горный. И одну я тебя уви¬дал: бестолковую, худую, бедную. Ах, Женя, Женя.
О том, как безотрадно на меня подействовало твое письмо, говорить не стану8. Говорить об этом не необходимо. Все равно мы друзья. Все равно тебе надо кончать Вхутемас и, значит, мы уви¬димся. Все равно окончанье его тебе обеспечено. Наконец, все равно (т. е. даже и в случае задержанного ответа на твое ужасное письмо, даже и в случае естественной нежности при мысли о твоем одино¬честве, даже и в случае прекрасной встречи с тобой), все равно мы разойдемся, если действительно твое письмо — тот ответ, о кото¬ром я просил9. Написано оно неприятным, чужим, опасным чело¬веком. Не надо мне его. Но может быть письмо — случайность, может быть, просто оно неудачно написано. Для меня письмо твое — развод. Между прочим, с мыслью этой я свыкся. Пережил уже это не только я. Трудно рассказывать это тебе в подробностях (расскажу на словах), но это также и взгляд твоей мамы. Спокой¬но к этому факту относится и она. И с ним уже примирилась. Эрнст напишет Лиде кое-что о Женичке. Год будет трудный и тревож¬ный, не денежно, а совсем иначе.
Дал улечься минутной горечи. Пишу дальше. У меня к тебе ничего, кроме участья и желанья блага тебе нет. Никакой вражды. Но ты, Женя, адресуешь письмо к слабому, нуждающемуся в тебе человеку, который без тебя пропадет, который молит твоей люб¬ви, какой угодно, который любой ценой, во что бы то ни стало хочет жить с тобой, и вот ты ему перечисляешь свои условья, при кото¬рых пойдешь на эту жертву. Это не мой случай, Женя. О чувстве я не говорю. О том, как я тебя люблю, не живя с тобой, ты при же¬лании, когда-нибудь узнаешь. Но не об этом речь. Ты не поняла моих писем. Ты не веришь в серьезность моих слов. Я говорю се¬рьезно: хвататься за такое чувство ко мне было бы безумно. Тут взяться не за что. Тут все требованье, все мимо, мимо. На что мне знать, как много тебе нужно, чтобы согласиться жить со мной, когда я не навязываюсь! Потребность твоя во мне неясна и чужда мне. Потребность твоя во Вхутемасе с этим не связана и она во всяком случае будет удовлетворена. И вечный разговор о спокой¬ном сне: будь в моих границах; знай столько языков, сколько я, стольких людей, как я, не буди моего самолюбья, моей ревности. Ужасное письмо.
Ради Бога, не огорчайся. Так людей не любят, как ты привык¬ла. Я во всяком случае не согласен. Не надо и насиловать