в себе, я подходил лишь мнимо и по видимости од¬ной — теоретически. На деле же я занимался фиском и перепи¬сью. Я не находил никаких проблем в этой валентности; я просто мерил теорией и при помощи чистых понятий описывал измерен¬ное, находя радость в том, что имеется на свете неизмышленное и более походящее на самого владельца, нежели все майораты мира, имущество, которым можно овладеть всякий раз, как в этом вла¬дении усумнишься. Мы теоретизировали и размышляли над фак-том пения валентности нашей. При этом в нас пела всё та же ва¬лентность и все по-прежнему — о пении валентности в нас. Ми¬лый мой, я уверен, что всякая метафора несет в своем теле чистую и безобразную теорию своей данной для данного случая теорети¬ческой сущности, точно так же, как всякое число есть закончен¬ное и вращающееся отношение (perpetuum mobile). Я уверен в том, что только эта чистая циркуляция самосознания в метафоре (или, лучше, ее самосознание) есть то, что заставляет нас признавать в ней присутствие красящего вещества. Так размышлял и теорети¬зировал я когда-то. Я пользовался в этих размышлениях лишь тем разумом, тем самым разумом, который парился в лирической бане, и я пользовался парящимся этим разумом в тот самый миг, когда он достигал до уровня каменки и ничего, кроме лирического пара, не знал и знать не хотел.
Но как-то случилось, что я дал ему другое употребление. Для меня многое изменилось с тех пор, как мы по-настоящему виде¬лись с тобой в последний раз. Тут мне распространяться не о чем. У меня ничего еще нет такого, что я бы мог непреложным назвать, и за все с той поры по сей день истекшее время у меня еще не было ни одной такой прихоти, которую я бы решился, душой не покри¬вив, превратить в настоящее, центростремительное желание. Ведь и я с печалью вспоминаю то время, к которому с печалью ты меня отсылаешь. Для меня оно невозвратимо, потому что я уже не тот, что тогда. Сделай одолжение, не сдабривай этих признаний моих элегичностью — элегичности тут и в помине нет.
Меньше всего мне хотелось бы с тобой о собственных моих намерениях говорить. У нас с ними, с намерениями моими, — со¬всем особый разговор. Многих намерений я и на порог к себе не пускаю. В одном только я уверен: пускай и благодатен был уклад старинной нашей юности, плевать мне на его благодатность, не для благодатное™ мы строены, ставлены, правлены. Еще мне не¬чего печатать. Когда будет, скажу. Пусть Платов4 печатается. А не будет — тоже убиваться не стану. — И это только меня самого лич¬но касается. Никому до этого дела никакого нет. А думаешь ты, что это для отводу глаз говорится, — Бог с тобой, думай себе на здоровье.
В первую голову мне хочется что-нибудь такое сделать, от чего бы несло хозяйничающей в нем значительностью. Как понимать это, я сам еще не знаю, не додумался еще, либо опыт мой еще слишком узок. Да кто я, в самом деле? Молокосос еще. А судьи наши? Мы же сами, опять*. А то еще хуже: инвалиды, нами же уво-ленные в отставку. Слов нет, что «павианы 20-го числа»5 — павиа¬ны. Что старики6 не больно хороши — в том тоже спору нет. Но из всего этого один только вывод за дверь возможен. Да что это ты меня за язык тянешь? С меня взятки гладки в этом пункте. Пи¬сать мне никто не поможет, а как напишу, тогда поговорим. И не думай, что я важничать вздумал еще и мне неведомыми, умышля¬емыми заслугами какими-то. Ничуть не бывало. Осточертело мне все. Потом, не понимаю. Гляжу я теперь трезвыми глазами на все и берусь здраво рассудить себя самого с тобою. Ради Создателя, что в Альманахе меняется или изменилось бы от наличное™ дю¬жины еще таких полярных вшей7 или от их отсутствия? Нет, по чесга говоря. А? Ну вот.
* Вот то-то и есть, что не сами, а друзья-приятели, для которых солидарность — вопрос собственного суще¬ствования. (Прим. Б. Пастернака.)
Велика тоже радость с такой весомостью в ансамбль входить! Ты спрашиваешь про Иды8. Да ведь это же булавочная головка. Мало, что ли, таких Ид и Швей и т. п., и т. п.? Ты не берись меня разубеждать, порох напрасно потратишь. Масштаб совсем другой. Прежде меня задевало то, что Юлиан9 мне глаза колол «отдален¬ными догадками» о том, что не еврей ли я, раз у меня падежи и пред¬логи хромают (будто мы только падежам и предлогам только шеи свертывали). Меня задевало это, мне этого хватало на цельное ощу¬щение, я, так сказать, мог этим тешиться (ты поймешь). Теперь бы мне этих догадок на рыжок не стало. Теперь случись опять Юлиан с такой догадливостью, я бы ему предложил мои вещи на русский язык с моего собственного перевести. Тешился я и Шер-шеневичем, и сближением с Маяковским и Обелиском10, и мало ли еще чем. Теперь не тешит это меня. Да на что я тебе! — Доволь¬но. Одно знай, Сергей: очень ты меня растрогал, Альманах твой красив, статьи твои настоящие, мужественные, дельные, умно, самостоятельно написаны, примирение твое с Б<ольшаковым>, Х<лебниковым> и другими меня радует, и мне трудно было со¬гласовать собственную мою сухость с той теплотой, которую выз¬вали во мне письма твои и Альманах. Сердечный привет Марии Ивановне. Как Map?11 Вот вырос, наверно?!
Е. Г. Лундберг отсюда выехал в Вятскую губернию. Знаю, что он написал тебе, он сам мне об этом сообщил, прибавив, что не обо¬шлось у него письмо без легкомысленных и ложных наветов в мою сторону. Что он там состряпал—тайна вашей переписки. А ты не верь.
Если хочешь мне писать в ответ — адресуй в Ташкент до во¬стребования. В начале мая думаю отсюда сняться. Бор. Ильич Збарский не раз тебя поминал, он очень симпатично к тебе отно¬сится и, если бы сейчас тут был, наверное, тебе бы приписал, как уже часто порывался, заслышав, что я тебе писать собираюсь. Но вот уж неделя, как он в отъезде. Да, твои обещания денег, гонора¬ра и т. д. Тебе не стыдно, Сергей?! Что это за посулы за такие. Уж не подкупить ли ты меня собираешься? Да нет, глупый, меня и это в тебе до слез трогает. Только ты оставь. Тоже, Крез нашелся!
Кланяйся Борису Анисимовичу12, если его увидишь. Я ему писал отсюда, просил стихов прислать для прочтения, искренне и серьезно интересовался ими, а он — ни слова в ответ. Странно.
Впервые: «Вопросы литературы», 1972, № 9. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2554, on. 1, ед. хр. 55). Дата получения, поставленная Бобровым, — 2 мая 1916 г.
1 Второй сборник «Центрифуги». М., 1916.
с 2 Русский перевод книги немецкого философа-мистика Якоба Беме «Аврора или Утренняя звезда в восхождении» вышел в издательстве «Му-сагет» в 1914 г. Во Втором сборнике «Центрифуги» опубликована статья Боброва «Слова у Якоба Беме».
3 В статье Боброва «Философский камень фантаста»: «Я вошел во дво¬рец двух родительных падежей: во дворец искусства искусства».
4 Ф. Ф. Платов, поэт, художник и критик, участник «Центрифуги», автор книги «Блаженны нищие духом. Семьдесят стихов Федора Плато¬ва» (М., 1915).
5 Речь идет о государственных служащих, получающих по 20-м чис¬лам жалованье в отличие от лиц свободных профессий.
6 Имеются в виду символисты.
7 Стих. Пастернака «Полярная швея» из Второго сборника «Центри¬фуги».
8 «Иды» — несохранившееся стих. Пастернака.
9 Ю. П. Анисимов.
10 Название журнала, которое предполагали издавать Кушнер и Штих. Сохранился рекламный проспект, отпечатанный в типографии Синема: «Литературный, художественный и общественно-политический журнал Обелиск будет выходить в Москве еженедельно, начиная с ноября 1914 г. Редактор Б. Кушнер. Издатель А. Штих».
11 Сын С. П. и М. И. Бобровых Map Сергеевич.
12 Б. А. Кушнер в это время жил в Петрограде.
121. РОДИТЕЛЯМ
30 апреля 1916, Всеволоде-Вильва
30 апреля, когда везде в мире цветут разные бальные кусты, а здесь растет насморк на совершенно до неприличия голых березах.
Дорогие! Последний вздох конторского бланка Резвой!1 Боль¬ше уж никогда… но дальше я не могу говорить. Дело в том, что у меня гнуснейший насморк. Больше никогда уже Вильвы я не уви¬жу! На совести у меня — недели последнего безделья, на верхушках легких — залежи мокроты, на верхушках осин — обрывки пасмур¬ной мороси, на очереди — ответ на ваши последние письма. — Я не в силах ответить тебе папа, на твое последнее бодрое письмо. «Та-раканиха» оказалась на уровне твоих представлений о журналах, редакциях и т. д.2 Рукопись мне вернули, не приняв. Полюбуйся на прилагаемую мою корреспонденцию с «Русской Мыслью». Как тебе понравится это бесподобное «все-таки», с каким они все-таки не приняли моей вещи. «Все-таки»? Несмотря на что? — Этот казус с редакциями, равно как и присылка Бобровской Центрифуги наве¬ли меня на сурьёзнейшие размышления и я пробовал отдаться этим размышлениям эпистолярно, в сообществе с тобой, но сразу же за-метил, что это скорее в беседе выполнимо, если вообще выполни¬мо, и два начатых письма полетели к черту. —
На очереди также и ответ Жонюре дорогой, чудесное письмо которой произвело на меня должное впечатление и вызвало у меня сильнейшее желание sur le champ*, тотчас же ей ответить, — но это требует спокойной сосредоточенности, а я одной ногой уже на па¬лубе речного парохода. К Феде — согласно последней инструкции я заезжать не стану. Маршрут мой: Кама и Волга до Самары и затем Азия, степь, степь степь и степь до самых сартов, верблюдов, Са¬маркандских мечетей, плоских крыш, плоских носов и т. д. — на ориент-экспрессе. В первых числах июня буду обратным порядком нестись и очень бы хотел в «Ташкент* Гл. почтамт до востребова¬ния Борису Леонидовичу Пастернаку» получить ваше извещение о том, когда и на какую дачу вы перебираетесь. До сих пор я этого определенно не знаю. Писем я оттуда может быть и не буду писать***, они идут целую вечность, а я всего две недели пробуду там и по¬том — домой. Вас же серьезно прошу, не дожидаясь ответов испод-воль раза два в неделю, уведомлять меня о том, что дома делается.
Жоне от души желаю блестящего окончания гимназии, в чем ни на минуту не сомневаюсь, Лидку перехода в последний класс, настолько же несомненно успешного. С грустью расстаюсь со здешней двустволкой, с лошадьми и т. д. и с людьми. Север, ока¬зывается, я недолюбливаю. То, что мы называли Севером (Мос-ковско-Калужский край) — Ницца в сравнении с этим полярно-плевритным апрелем. Но ведь на днях я съеду