вот уже более недели прошло со дня его получения мной, а я никак не собрался написать Вам. Были неприятности, меланхолия нахлынула страшная, потом взялся за продолжение начатых «проз», потом вдруг налетело что-то такое, в чем я и сейчас себе ясного отчета дать не могу, и под гонением этого последнего я стал без передышки писать какую-то крупную вещь в стихах. Говорю какую-то, так как и сам не предвижу, как в целом сложится у меня эта «Поэма о ближнем». Часть ее отослана вчера Сергею, и Вы найдете ее у него уже и сегодня, если только почта не отколет какой-нибудь штуки в стиле прежних своих коле¬нец (одно письмо Бобровское шло, например, дольше двух недель). Я просил его напечатать эти наброски в III ЦФГ взамен никуда не годных «Двух Посвящений». Писал я эти отрывки с большим увле¬чением, и меня очень интересует, что Вы мне о них скажете. Но что бы ни сказали Вы, я эту вещь буду продолжать, уже и сейчас она в черновике вдвое против посланного Сергею больше. Это, конечно, не то, что виделось Вам, по незаслуженной мною щедрости Вашей, дорогой мой, в моем, Вами идеализированном будущем; говорю со¬знательно: потому что и сам я наметил себе на лето (буду в Москве заниматься в Румянцевской) совсем иную вещь, на иных началах покоящуюся, с иными, нежели «поэма» эта, традициями связан¬ную и т. д.1 Это, словом, не то. Но это первая попытка выйти за тес¬ные границы лирической миниатюры (которую так легко самому автору разбить под тяжелую руку — как, спрашиваете Вы? — подо¬зрением в произвольности, хотя бы, в импровизационной случай¬ности возникновения и т. д.). Затем, приводит меня за этой рабо¬той в хорошее возбуждение то, что в этот на всей моей бытности первый обширный у меня загон врывается все жизнеспособное из — чуть не сказал: «Барьеров» — но в Барьерах очень немного крупно-ногого скота; за удалением вовсе безногого останется только не¬сколько жеребят. Из чего же в таком случае? Но это мало занима¬тельно и смешно. Бросим этот разговор.
К маю думаю быть в Москве2. Если б Вы могли до того време¬ни остаться! Мне так хочется, так необходимо Вас повидать! Сер¬гея-то я увижу. Вы тоже должны на неделю хотя бы остаться. Я б ликеру привез. Мы бы у Сергея заседанье ЦФГ устроили; воен¬ный совет марки Сигафао de Chipre или Д.О.М.! А? Честное слово. И смаковали бы глоток за глотком — ближайшую будущность из¬дательства и его ближайшую, по счастью уже не полемическую только и зависимую, но положительную и спокойно независимую программу. А? Вы только марку назовите мне и останьтесь на пер¬вые числа мая в Москве.
Сергей пишет мне о новой Вашей книге! «О естественном че¬ловеке»3. Он хвалит ее; говорит: «очень приятно и остро». Что это
такое, Костя? Отчего Вы мне о ней ничего не пишете? Отчего не заканчиваете Вашего «Катехизиса Небезразличного в искусстве»! Верьте мне, это очень хорошая книга; ее непременно надо закон¬чить и издать; она сплошь существенна, нагнетена, лаконична. Вы находите в ней краткие прекрасные формулы и определения для многого такого, что сейчас до неузнаваемости замутнено симво¬листической фразеологией, и то не по вине ее касательства до всех этих тонкостей; до всех этих тонкостей она и коснуться-то бессильна, потому что и не подозревает о их существовании; не по глазу они ей; но тонкости все эти тем не менее символистичес-кой фразеологией замутнены; потому что водянистость этой фра¬зеологии паводком разлилась по лицу всей критики, всей теории, всего horribile dictu* «интеллигентского» словаря наших дней! — Ах, неисправимый самоненавистник Вы, Костя; бросьте это. Меня это обижает, наконец. Вы просто слушать меня не желаете или не верите мне. То и другое — одинаково, конечно, лестно. Вы не мо-жете? Вам противна книжка? Какая наивность! Вы, наверное, за¬бываете, что в каждом из нас живет отвратительный, ленивый по¬шляк, который иногда лорнетирует нас после обеда и, подчас ост¬роумно, критикует. И это-то животное считаем мы (по наглости его) — аристократом в нас! Черт Вам с его аристократизмом! Да будь он хоть Д’Альгеймом!4 Довольно с Вас того, что этот торча¬щий в Вас барон ни одной строчки не написал из всех написан¬ных Вами; шагу не ступил на Вашем пути; где он пропадает, когда Вы любите, например; — блистал ли Вам в такие минуты высоко аристократический его лорнет? Как? Только не врите. Или, учти* вей: не заблуждайтесь. Вы не смотрите, что важностью осанки он в Барбэ5 самого пошел, или взыскательностью — в Флобера. Я знаю, что не он, торча и в этих (только посредственность его не замечает и этим невниманием своим этого солитера убивает) — и в Барбэ и во Флобере — писал о фанфаронаде и дэндизме; об арис-тократической нетерпимости «стиля без помилованья»6. Не он. Конечно, в Пушкине сидел Онегин — простите за азбучность — я даже на сию одну минуту пожалею, что не прочнее он в Пушкине сидел, потому что сиди он в нем и Барбароссою в горе7, то и в та¬ком случае я сказал бы: Так. Но Онегина написал не он, а Пушкин. «Онегиных» Онегины не пишут.
Вот еще экземпляр, в другом немножко духе. Сергей. Как нра¬вятся Вам «Алмазные леса»? Постойте. Мне он делает такую над-
* страшно сказать (лат.). 331 пись: «Дорогому Боре — не обижайся, коли скучно будет». А как это Вам нравится? Постойте. Не будь такой надписи, не говори Сергей о своих печалях и сомнениях, как легко было бы мне тогда ему о книге написать. Мне она не только нравится; сильно и про¬сто мне нравится, например, Маяковский. Но мне еще более нра¬вится то, кйк нравится мне она. Вы не понимаете? А это очень про¬сто. Нечто подобное я испытал, читав несвеже в первый раз «Окса¬ну»8. Я об этом писал Сергею в свое время9. Свежесть и своеобразие этого впечатления я, по несвойственности его нашей современно¬сти и мне, пропитанному ею, — утратил, не удержал. «Алмазные леса» это впечатление воссоздали и напомнили мне о нем. Выйди они раньше, я своей статьи об Асееве так бы писать не стал. Теперь я хватился, да поздно. Николай прочтет многое такое в статье (к нему относится только атрибутивно), что его уродует, стилизует, искажает. Вовсе не образность у него существенна. И не всегда она самостоятельна. По счастью в «Алмазных лесах» ткань яснее и про¬ще. Вы правы были, сказав Сергею, что в книге много задушевнос¬ти. В ней все — задушевность. Но я все же не раскрыл Вам смысла моей фразы о том, как нравится мне она. Многие из нас (я в том числе) делаем все, от нас зависящее, чтобы сделать совершенною редкостью тип чтения не воспроизводящего, чтения про себя, ког¬да читатель, напав на углубленность авторских смыслов и убедив¬шись в разъяснимости их, не как в одной понятности только в со¬временном значении этого слова, — отдается этой игре, как особо¬му наслаждению; игре проникновения в автора, характер того дви¬жения, с каким это проникновение совершается и может быть совершено, коэффициент разъяснимости придает характер всей книге; это ее дыхание. Таков, в идеале, Баратынский. Но не Язы¬ков, конечно. Это составляло сущность Коневского. Сейчас это ред¬кость. Говорю Вам, «Алмазные леса» напомнили мне только Нико¬лая, разве. Не книгу его, не жанр, — но только род пользования та¬кой поэзией. Но Николай сложнее. Он слишком, подчас, многосо-ставен. Может быть «Алмазные леса» слабы? Эту мысль надо отбросить при первом же появлении ее. Требование грубой силы к этому роду искусства непредъявимы. Зачем делать такие надписи? Многое очень тонко — все поразительно чисто, тою чистотой ли¬ризма, которая тоже утеряна. Не ее ли устыдившись (несчастное малодушие, которому подпадаем в известное время все или почти все мы, мальчишки) — бросил Сергей эту линию? Я не знаю, что пишет он сейчас. Но вести эту линию и дальше следовало. Замеча¬тельно! О чем ином, как не о прелести участия этой линии в эпике жизни, говорит книжка? А предисловие? — Что же делает автор? Бог дал ему способность разыскать это волокно во всем плетеве всех прочих; автор силою положения не мог видеть это волокно непоэ¬тически; Богу угодно сделать его поэтом так, а не как-нибудь еще. Что же, говорю я, делает автор? Ведь он знает, где и как пробегает это волокно. Вот и можно, значит, теребить и колоть его, дергать в стороны и вивисецировать. Вот что общего между Вами, Костя, и Сергеем. Вы не сердитесь на меня, Костя. Но как это все тяжело мне и больно. Как страдают от этого отношения! Кстати, о Сергее. Настолько же, насколько легко мне было писать Вам о нем, настоль¬ко трудно будет ему. Я уже сказал Вам почему, и не знаю, когда он письма от меня дождется. Во всяком случае, и половины того, что я Вам о нем пишу, от меня он не услышит: лучшей половины. Вино¬вата надпись. Игнорировать ее — не могу. Весь разбор получает ха¬рактер разубеждающего: «Да что Вы! Напротив!» Кланяйтесь, Кос¬тя, ему от меня. Пусть не сердится на меня, если письмо мое запоз-дает. Сам виноват.
Помните, Костя, что я люблю Вас искренне, и Вы многое из сказанного мной должны мне простить. Как и он. Все это похоже на какое-то послание по епархии, и мне даже немного стыдно. Крепко целую Вас.
Ваш Боря
Привет Вере Николаевне и Мих. Павловичу10. Что они поде¬лывают?
Впервые: «Вопросы литературы», 1972, № 9. — Автограф.
1 Имеется в виду драма «Смерть Робеспьера» из времен Великой фран¬цузской революции. От этого замысла сохранились «Драматические от¬рывки», напечатанные в газете «Знамя труда» (1918, 1, 16 мая).
2 Пастернак вернулся в Москву в начале марта 1917 г., вскоре после Февральской революции.
3 Книга «О естественном человеке» неизвестна. Не сохранился так¬же и «Катехизис незабываемостей» (см. о нем в коммент. 4 к письму № 130).
4 Древний баронский род эльзасского происхождения, получивший свое достоинство от императора Священной Римской империи Карла V. Представителем этого рода в начале XX в. в Москве был известный музы¬кальный критик Петр Иванович д’Алъгейм.
5 Французский писатель Ж.-А. Барбе Д’Оревильи, славившийся сво¬им остроумием и изысканностью одежды, автор знаменитой книги «О ден¬дизме».
6 Термин принадлежит Локсу. Характеризуя западный роман XIX в. в письме Ст. Спендеру, Пастернак писал: «Трагическое очаровывающее обаяние флоберовского стиля или манера Мопассана коренится в том, что их повествование непоправимо, как приговор, и как решение суда не под¬лежит отмене» (22 авг. 1959; пер. с