неприязни, и не только никто этого не знает, но попробуй кому-нибудь сказать, так тебя обли¬чат во лжи: как же скажут, ведь все это сплошь Ваши вещи, и квар¬тира Ваша: какой же тут чужой дом? Но вот что замечательно, и для чего я Вам это рассказываю. Стоило среди всей этой злорад-ной (перебираетесь, мол, дом на снос пойдет) рухляди попасться чему-нибудь такому, о чем эстетики пишутся, то есть тому, что называют красивой хорошей вещью или еще как-нибудь, как тот¬час же эти действительно красивые ноты (жирно гравированные) или перчатки или еще что-нибудь приковывали все мое вниманье вот чем: оказалось, что, куда их ни ставь и как не клади, они вра¬гами дома не делаются, не грозят, а утешают, помнят и знают нас, и желают маме успеха и доброго пути, и обещают перевесть счет всего нашего прошлого с этой улицы на любую улицу, куда их по¬везут, как переводят долг с лица на лицо. Я помню, как отрывала меня мама от этих заступников — и торопила. Нельзя так, Боря. Ты чего зазевался. Ну в чем дело? Свеча как свеча. А это? — Лен¬ты. Вам, Дмитрий, это, наверное смешно, значит, я не сумел пе¬редать, как надо. Потому что верьте, это наблюденье верное. На-столько верное, что если бы я когда-нибудь, расфилософствовав-шись, решил заняться проблемой прекрасного, то в тридцать сво¬их лет, человек живший, читавший, любивший, писавший, знавший людей, как Вы и я, и других, ни на меня ни на Вас не похожих, я обязательно бы вернулся к описанному ощущению, и его обособил, и попристальнее вгляделся в его своеобразие, и про¬анализировал бы не любовь, не жизнь, не стихи, не Вас, не себя, а именно: успокоительное простосердечие этих дивных вещей, не менявшихся, не изменявших человеку, при перемещенье. Их было мало, помню. Хотя это, вероятно, от настроенья зависело. Пото¬му что, когда все было уложено, я как-то всем этим вешалкам и шкафам простил и уверился, что (как я бы теперь сказал) что и мышеловку Фидий мастерил.
Что-то подобное этой меланхолии овеяло меня при виде Ва¬шего подарка. Только мне теперь не домашних было жалко, а того Дмитрия, которого тут кроме сестер никто не знает и которого трогали руками, и на весы клали, и куда-то волокли, — потому что с одухотворенностью этой мертвой природы я невольно Ваш ху¬тор связал и почему-то Вашу маму и Вас, и еще тысячу больших неясностей. Еще несколько слов о том же, и я Вас в покое остав¬лю: не думайте, что все это — сентиментально. Нет, нет это только неумело выражено, это тогда язык мой — нюня. А чувство это в основе своей — правильное и здоровое, и что-то подобное этому чувствуется где-то кем-то у Ростовых в «Войне и Мире», или это только кажется мне.
12 января 1921. Месяц просрочки, да еще и письмо с месяц в столе пролежало! Его бы не следовало посылать, да Вы ведь не по¬верили бы, если бы я теперь сказал, что не вовсе я свинья, и писал Вам, но только вдался в излишний психологический миниатюризм, что всегда в своей основе вздорно и смешно. Ну, да не боюсь я, знай¬те меня и смешным, Вы человек свой и близкий. Теперь о фактах.
Лито (Лит. отдел) распадается, или, как говорят — реорганизу¬ется. Кузько3— там, и остается. Вот Вам пример, вывод сделайте сами. Меня очень любят там, зеленейшая молодежь начинает мне подражать, делает из меня мэтра. Поправлюсь: речь идет только о той молодежи, которая не ловится на удочку громких слов, выступ¬лений, популярности, признанности и так далее. Меня выделяют (меня и Маяковского) — Брюсов4 и за ним вся его служилая свита в Лито. Прошлого весной я собрал для них все написанное и соста¬вил том (Сочиненья. 1-й том. Стихотворенья). Они его тогда же купили, несмотря на величину (5.000 с лишним стихов). Часть уп¬латили мне летом, часть же (80.000) должны были уплатить осенью, когда эти деньги еще имели некоторую ценность. И вот, в теченье полугода тянется это дело и до сих пор я не получил из этого остат¬ка ни гроша. То у них «реорганизовывали» бухгалтерию и отчетность, то в кассе не оказалось ассигнованных на это сумм. Теперь на эти деньги в Москве купишь фунтов 5 масла, но я не знаю, что на них можно будет купить, когда они наконец выплатят их мне.
То же и с академическим пайком. Я зачислен на него с апреля месяца. И до сих пор он «не реализован». То же и с изданьем кни¬ги. Нашлись люди, деньги, типография, бумага. Вы думаете, она будет издана?
19.1. Окончательно выяснилась реконструкция Литературного Отдела. Во главе, вместо Брюсова станет Серафимович5. Журнал «Художественное слово» вероятно прикончился6. Я сдуру, поверив в обещанье пайка и изданье «Сестры моей Жизни» уже два месяца как бросил службу и теперь без денег и продовольствия. Больше всего меня бесят эти обещанья. Не будь их, все шло бы своей ти¬хой, бездарной и бесплодной колеей. Четыре месяца я ходил на службу в «Гудок» (железнодорожная газета), ничего не делал, ни строчки для газеты не написал, исправлял чужие стихи и получал хороший красноармейский паек. Потом стали мне обещать со всех сторон: из Всемирной Литературы, академический и т. д. Я бро¬сил службу, впервые за три года стал что-то писать, и вот результа¬ты: опять на положеньи дармоеда. — Слушайте, Дмитрий, я ведь Вам пропасть денег должен, за сухари и за яблоки. Не сердитесь на меня, что не высылаю. Сейчас нет возможности. Когда-нибудь сочтемся, а Вам спасибо большое.
Ваш Б. Пастернак
Впервые: «Литературное обозрение», 1990, № 2. — Автограф (собр. М. П. Гонты).
1 Главный герой романа Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея» (1891).
2Пастернак вспоминает семейный переезд в 1911 г. с Мясницкой на Волхонку.
3П. А. Кузько в 1918-1919 гг. был членом коллегии Наркомпрода, в 1919—1920 — помощником начальника войск внутренней охраны Нарком¬прода, с 1920 — ученый секретарь ЛИТО Наркомпроса.
4 В. Я. Брюсов в 1920—1921 гг. был заместителем заведующего, а затем заведующим ЛИТО Наркомпроса.
5 А. С. Серафимович возглавлял в это время литературный отдел «Из¬вестий», агитмассовый отдел Моссовета и издательский подотдел Нарком¬проса, то есть вся издательская деятельность ЛИТО контролировалась им.
6 Временник ЛИТО Наркомпроса «Художественное слово» прекратил свое существование после ухода Брюсова с поста заведующего ЛИТО.
182. А. М. ГОРЬКОМУ
5 февраля 1921, Москва Дорогой Алексей Максимович!
Однажды я по пустячному поводу, без основанья и неспра¬ведливо поднял ненужную и глупую историю о правке «Разбитого кувшина»1. Вы наверное уже ничего не помните, и это письмо, может быть, удивит Вас и покажется непонятным. Но дайте мне выложить то, что на душе у меня, я его пишу не для Вас, а для себя. Я страшно виноват перед Вами, я без вины перед Вами ви¬новат, и этой вины я ни изжить, ни искупить не в состоянии: не знаю как. Горечь этого сознанья не оставляет меня, особенно ужас¬но мне было первое открытье этой моей вины, которой я за собой раньше не знал, я Вам пишу чистосердечно, то есть без преувели¬чений, и говорю: вина, ее и разумею, как бы противоречиво это ни казалось, как бы ни просилось на язык логически более удоб¬ное «недоразуменье». Если бы я оправдывался (хотя бы перед са¬мим собою), психологические условия моей роковой оплошнос¬ти могли бы иметь значенье, но оправдаться я никак не надеюсь — тут важен результат, тут важно то, что в сумме целого ряда не¬счастных случайностей я оказался несмываемо виноватым перед Вами, вот и все. И оттого я называю это виною. Так оно и есть. Я Вам пишу о своем горе, дочтите письмо до конца.
Никогда в жизни я так не бледнел от чувства непоправимос¬ти при внезапном каком-нибудь известии, как в тот вечер 18 года, когда летом я вернулся от Вас после первого моего посещенья2 и узнал то, что уже три года влачил за собою, того не зная. Я места не находил от этого чувства и бросился Вам писать. Но это так некстати и так досадно сплелось с тем, что я у Вас по делу был, что этот шаг, такой необходимый и такой единственный, показался мне немыслимым, невозможным. Я не знаю, за что судьба посла¬ла мне этот случай. Но я не преувеличиваю его тягостности: чув¬ство это, как сознанье проклятья, пошло трещиной по всему мое¬му миру, раздвоив все то, чем приходится жить, когда пишешь. И я не каюсь Вам. В чем мне каяться? И не винюсь. Какое тут мо¬жет быть извиненье? Но эта роковая бессмыслица, отравившая мне мое отношенье к двум людям, с этой бессмыслицей связанным: к себе и к Вам, к себе в особенности (о хаотической путанице, царя¬щей в последнем чувстве, уже совсем нестерпимой, мне нет на¬добности говорить), эта бессмыслица мне не под силу.
Я это опять испытал, будучи у Вас по просьбе Пильняка3. Мне кажется, что когда Вы узнаете все это, у меня станет чище и яснее на душе.
Письмо это я передам лично: я знаю, что это покажется Вам отвратительным — это сознанье мое — лишний пример того, как множится и плодится бацилла этой моральной горечи во мне, как в ней ни двинься, куда ни глянь, ее растишь, ее множишь: это ли¬ния безвыходности, всякий выход из которой ее удлиняет. Что же делать? Но надо было, чтоб Вы это узнали.
Если б я Вам рассказал, как двойственно и как несчастно сло¬жился мой «литературный путь» после этого случая, Вы бы увида¬ли, как планомерно и последовательно казнит жизнь за всякий поступок, сделанный без согласья с характером человека, т. е. за всякую нечаянность, оплошность, за все то, словом, за что может винить человека только мысль мистика. За недоразуменье.
Ваш Б. Пастернак
Впервые: ЛН. Т. 70. — Автограф (Архив Горького. КГ-П/44).
1 Не зная, что корректуры перевода комедии Г. Клейста правил Горь¬кий, Пастернак 8 мая 1915 г. просил переслать ему свои претензии по по¬воду непрощенной редактуры. Письмо Горькому не сохранилось (см. ком-мент. 1 к письму № 103).
2 Пастернак приходил к Горькому летом 1918 г. по поводу заказа на переводы для издательства «Всемирная литература».
3 По просьбе Б. А. Пильняка в январе 1920 г. Пастернак передал Горько¬му рукопись его романа «Голый год». Из-за трудностей почерка и стиля Горь¬кий не дочитал романа и ответ Пильняку был послан через Пастернака. Не¬сколько глав из романа было опубликовано в альм. «Дом искусств», № 2.
183. Д. В. ПЕТРОВСКОМУ
1мая 1921, Москва
1.