V. 1921
Дорогой Дмитрий! Не пошли Вы своей открытки, так я б Вам и не написал. Ждал Вас, думал, приедете, на словах обсудим, разбе¬ру я Ваше горе, во все вникну; на свете у людей ничего не бывает непоправимого, а если исправить нельзя, значит, оно и само ис¬правно, то есть так и надо, и тогда трагизм естественен, положите-лей; тогда в нем никакой обиды, никакого искаженья нет; тогда он черен как ночь, как туча, а не как клякса, не как пятно. И не на¬всегда. Нет такого живого цвета, который был бы постоянен. За всяким цветом, позади и впереди — целая история. И если Ваше горе таково1, а оно наверное таково, Вас-то я хорошо знаю, то есть если горе Ваше целиком от Вас, от Вашего детства и первой юности пошло и к Вам вернулось, ничем сторонним не осложнясь, ни в чем не заблудившись, то оно именно таково, как туча и как ночь, которая была днем и днем станет. Ну да разве можно об этом в пись¬ме? Оттого-то и не писал я Вам, не писал и после сухарей, когда это уже просто грубо и странно стало, и домашние, зная меня (но мало понимая), стали интересоваться: ты, мол, по обыкновению, Пет¬ровскому, верно, не написал. А я ждал, ждал Вас, ждал особенно после большого Вашего письма. — А теперь эта Ваша открытка! — Но так как Вы уже за письмом и читаете его и заняты им, и, значит, настолько со мной и в моей воле, насколько это вообще заочно воз¬можно, то торопиться мне нечего, я задержу Вас, и об открытке — в конце. — О длинном же Вашем письме вот что. О горе, как сказа¬но, не хотел я Вам, дорогой мой, до встречи писать. Зато очень хо¬телось мне Вам вот что сказать. Книжке Вашей и всему, что Вы о ней пишете, рад я до крайности2. Глаз на это закрывать не хочу: Ваша книга будет книгою дилетанта. Но быть может, это пока единствен¬ная книга, о которой я стал бы говорить или писать публично, с готовностью, с радостью и по собственному побужденыо. Мы дав¬но не видались, и это признанье нуждается в поясненье. А то Вы его не поймете. В теченье последнего времени ко мне очень часто обращались молодые с просьбой «сказать что-нибудь» при том или ином выступленье, при дебютах или в других случаях. В этом ни¬когда не отказывает Андрей Белый. Делают это многие. Но Вы зна¬ете, Дмитрий, я не так-то уж легко очаровываюсь. Как это ни боль¬но, ни вредно и ни опасно (житейски) порою, я в сентимент не впа¬даю и говорю этим поэтам то, что чувствую. Когда их огорчает моя резкость, я говорю им: «Вы зачем пришли! Чтобы найти выход из своих сомнений или чтобы услышать приятное! Первого Вы доби¬лись, а если Вы за вторым пришли, то вы ошиблись адресом. Сту¬пайте к Аксенову или еще к кому-нибудь, в интересы этих людей входит поддерживать сомнительное, они сами таковы, и про вещь, о которой я вам сказал, что она даже отдаленно не отдает талантли¬востью, не говоря уже о неудачности, незрелости и так далее, вы услышите там одно приятное». Они идут и потом удивляются, как это я заранее знал все, что они им скажут. Так вот, не было ни одно¬го до сих пор случая, где бы я не отказал желающим во «вступи¬тельном слове» и где визитеры мои не пожалели бы о своей мысли о публичной моей оценке, слышав ее от меня с глазу на глаз. — О Вас же — Вы это уже услышали. А почему? Потому что на стезю сомни¬тельного Вы не вступали ни разу. И я представляю себе дух Вашей дикой, неслаженной и, вероятно, очень беспомощной книги, и ра¬дуюсь ей, и буду ее защищать, если это понадобится. Между про¬чим о Петникове. Он тоже к сомнительному касательства не имеет и в поддержке сомнительного не заинтересован. И у него есть хо¬рошие качества, и на несколько миллиметров он — поэт. Он мог бы и должен был бы развиться. Я часто об этом с ним говорил. У него есть над чем работать, и некоторая его несамостоятельность — слу¬чайна. Но у него есть черты, которые этому, может быть, помеша¬ют. Он, например, до смешного — рекламист. В его журналах все о нем пишут, и подчас мне неловко было с ним говорить. Скажешь ему, например, что-нибудь об искусстве вообще, в связи с разгово¬ром о нем как о том, что он тебе показывает, и вот он подхватывает это и говорит: вот Вы бы написали об этом, Б. Л., об этом надо пи¬сать, а то что, говорит, разговоров мало: — и тут же о деньгах. То же, что Вы пишете об его отношении к Хлебникову3, — просто возму¬тительно.
А теперь об открытке, Дмитрий. Как это ужасно, что она в Страстную пятницу пришла! Мне хотелось телеграфировать Вам, чтобы Вы ничего не предпринимали, никуда не шли, пока мы не свидимся или, по крайней мере, не спишемся. Но теперь част¬ных телеграмм не принимают. В особенности такой, которая на¬чинается со слов «Умоляю и так далее». Я решил через какое-нибудь военное учрежденье. Везде заперто, занятий нигде нет, и люди, которые могли бы приказать принять депешу, — в разъез¬де. До среды занятий не будет. Мне сказали, что телеграмма не скорей письма дойдет. Но как на горе, и почтамт заперт, а про¬стым не решаюсь. — Но вот ведь попало Вам письмо это в руки, верю и знаю и хочу верить, — и вот ведь я с Вами говорю. Так вот. Заклинаю Вас, Дмитрий, не предпринимайте ничего, ника¬кого не делайте шага, предварительно не сделав вот чего. Если не можете приехать, напишите мне ясно, яснейшим и честней¬шим образом, что Вы думаете в открытке сказать. Тут мало дога¬док, такими вещами не шутят. Напишите мне и ждите ответа. На¬пишите ясно. А всего лучше свидеться бы. Ну вот. Это заменяет телеграмму. Выпалил и не знаю, что еще сказать. Выпалил все. — «Самый дорогой друг», — так назвали Вы меня, Дмитрий; спа¬сибо; Вы не ошиблись, — но на что я Вам, если в самый суще¬ственный момент Ваших страданий или незадач Вы ограничи¬лись кратким извещением, иероглифически темным, и не спро¬сили меня — (Вам смешно это?) — но ведь этого не случилось — я крепко-крепко целую Вас и жду ответа немедленного и полно¬го. Слышите, Дмитрий!
Ваш Б. Пастернак
Впервые: «Литературное обозрение», 1990, № 2. — Автограф (собр. М. П. Гонты).
10 каких событиях в жизни Петровского идет речь, неизвестно.
2 Вероятно, имеется в виду сб. Петровского «Пустынная осень» (Го-родня, изд. «Верблюжонок», 1920), в который вошли, по словам Петровс¬кого, черновики его юношеских стихов. Тираж книги был привезен в Мос¬кву и, по словам Петровского, им отапливался потом книжный магазин на Арбате. Сохранилась записка Пастернака в книжную лавку П. Н. Ко-пелиовичу, Т. М. Левиту с просьбой поддержать Петровского денежно: «Милые Лев Лазаревич, или Павел Наумович, или Теодор Маркович! Будь¬те, пожалуйста, добры принять от Д. Петровского 10 экземпляров его книги по цене Центропечати (по 3000 за экземпляр) и уплатить ему за оные 30 ты¬сяч. За это стою я. К голосу моему присоединяется и Буданцев. Ваш Б. Пас¬тернак» (РГАЛИ, ф. 1648, on. 1, ед. хр. 17).
3 Петровский был под сильным влиянием В. Хлебникова, был бли¬зок к нему, сохранил многие рукописи его стихов, впоследствии написал воспоминания о нем.
184. Ж. Л. ПАСТЕРНАК
21 июля 1921, Москва
Гранатный 24 кв. 7. Тел. 40.001 21/VII. 21
Дорогая моя Жонюрочка!
Не обижайся, что я тебе еще ни разу не написал2. Писал, да вдался в непозволительные гм глубины, и словом, получился ге¬моглобин. А ты прямо чудесные писала письма, пока что из ваго¬нов. О прелести их — ниже, а надо тебе знать, что получились тут только те письма, которые ты, за неименьем более верного, на твой справедливый взгляд, пути, — воленс неволенс — опускала в по¬чтовый ящик: представительств ни в Новых Иерусалимах, ни в Вержболовых нет, вот ты и доверяла их почте: и представь — она функционирует до трогательности исправно, как и вообще, — очи¬щающе и классически трогательно все то, что, как детали окружа¬ет твой отъезд и переезд.
Таким образом, да будет известно тебе, что письмо и посыл¬ка, врученные в Риге проводнику, до нас не дошли, проводника разыскивали спустя рукава и не разыскали, я же более энергично подумав о тебе, искать воздержался; — связан он с зарей первого твоего путешествия и остался дорог и мил, каким тебе в те первые сутки пути казался, несмотря на эту оплошность, простительную и понятную: посылка погибла из-за начинки, из-за того, вероят¬но, шоколадного фарша, которым был начинен — книжный этот и печатный в остальном пирог; ну и мы не сердимся на него за это проявленье непосредственности и сластолюбья.
А Эглит очень помнит тебя, кланяется, и просит сказать, что посылки, если захочешь что послать, так как по почте сомнитель¬но, да и не примут, посылай в Наркоминдел на его имя с передачей (приписка на адресе) — нам; я ему телефон наш сказал и если что будет, позвонит. А письма — заказными, по почте простым и вер-ным путем. Зовут его Роберт Андреевич. Он очень, очень мил. A propos des voisins*: если что слать, то книги, — а так, не траться и, милая, сострадательного сердечка не труди. Мы неожиданно
* Буквально: насчет соседей; здесь: кстати, к слову (фр.). 366 тут немножко развернулись. Матерьяльно. Нельзя только сказать, на большой ли срок.
А письма у тебя — изумительные. В день твоего отъезда, Люси, на черте Виндавского перрона3 понял я, что стихия чудесного омы¬вается морем эпически волнующегося умиленья, что это море без¬донно, а не потрясающе, что оно почти безмолвно, а не оглушаю¬ще, что чудо лепечет и не договаривает, а не гласит и не пророче¬ствует, что чудо провожало с пригорков твой проносившийся по¬езд, что оно встретило и приютило тебя в Риге, что, наконец, каждая твоя строчка была чудесна, поскольку она передавала ту стихию, в которой купалась и купаешься ты, и ты пребываешь в жестоком заблужденьи, думая, что как-нибудь уместны твои из-виненья, когда на твоих глазах эти газы чудесности вытесняют все чужое, — дела и факты, Башкировых4 и чистый разум. Неуместны последние, неуместны и извиненья.
К примеру, — Башкиров. Немало не интересно мне, хорошо