или плохо исполнила ты мое, — допустим теперь, — порученье. И если интересно как, то лишь в меру того, что на своем пути, диккенсоидальная комета, ты на час или десять минут вошла и в горизонт этого человека, что тебя видали и на Николаевской, тебя и хвост твоих, первых в нашей жизни, — чудес.
Порученье, говоришь ты? Но тогда, поручая накануне, разве знал я, что ты назавтра напомнишь нам о жизни и маме — о здо¬ровый; и далее, через день — о природе и еще через другой — о не¬вымышленное™ бывшей войны и о невымышленности мира; и потом — об исполнимости лучших фантазий, и сначала до конца о существованьи фактов, как принципиальных чудес, если подхо¬дить к ним с верой и не отмахиваться от вещей и людей, их окру¬жающих. И вот, все это сделала ты, чудотворица.
Ты помнишь, Люси, то место, где по поводу твоей поездки из города в город его прорывает в дилижансе несколько раз сряду фразою: «Возвращен, возвращается, возвращается к жизни»5.
Это ведь точка в точку та самая атмосфера чудесной сердеч¬ности (незаложенных ушей и снятого с трудпайка воображенья-состраданья), de qua у нас с тобой res agitur*. И вообще эта «По¬весть», как она изумительным своим духом подыгрывает всему, что, пережив, ты заставила, — и это главное, — нас пережить. По-своему, каждый из нас — доктор Манет. Папа и я прежде всего. Пассивный и величавый в своем неведеньи о собственном стра-
* о чем речь (лат.). 367 даньи, величавый в своем беспомощном бесплодьи стук молот¬ком по башмаку: у того — кистью по совпортрету, у этого пером по совстиху. По-своему Манеты и мама, и Шура. Лида, кажется, по молодости — пощажена.
Что я под этим разумею? Механизацию привычки, низведе-нье профессии или семейной роли до шарниров умопомешатель¬ства, безмолвие мысли относительно заочного факта, превраща¬ющегося в пустое слово, бессердечную глухоту к его значенью. Или мы не знали, что было на тех полях и что это было в действитель-ности? И вот, ты отымаешь у нас этот злостный молоток из рук и выносишь за дверь привычную колодку.
Произошло это не сразу. Прошла неделя и другая, пока ска¬залась твоя психиатрическая роль. Ко мне вернулся смех. Я опять знаю, что есть барьеры, которые существуют для того, чтобы ог¬лянувшись по взятьи их, любоваться их низостью. Это ты несешь и сыплешь мне деньги.
Если злостная тяга к молотку не одолеет старой башмачни-цы, мама проулыбается в этот период больше, чем за всю прочую Волхонку и часть Мясницкой. Если тяга к колодке не повысит в глазах старого башмачника на минуту пошатнувшихся цен на «жи¬тейскую мудрость» и «здравый смысл», закон смертной угрозы, страхом коего направлялись все поступки и планы, уступит место законам живой веры в жизнь, которая так оказалась легка, пре¬красна и надежна на твоем примере. Ах, дорогая моя, все это я уже знал раз и назвал это чудо. Это-то ведь и есть сестра моя жизнь.
И ради Бога не настраивайся, per usum epistolarem*, на сухой и информирующий лад; не предательствуй в тоне ради сообщенья фактов, ради информации, пока пары чудесности, которыми ды¬шишь ты и твои строки, не осаждены и, капля по капле, не сли¬лись с потоком жидких фактов, истинное происхождение кото¬рых — таково же. Очень скоро у тебя наступит время, когда твое прямое и отчетливое возвращенье из какой-нибудь университет¬ской канцелярии домой, по улице, утерявшей задушевность но¬визны, или задумыванье немецких дел на завтрашний немецкий день переместит сферу чудесного и в эту объективную плоскость, и тогда и цены, и уклад Берлинской жизни, и новые послевоен¬ные соотношенья будут рассказаны тобой, как деятелем, а не как доглядчицей, то есть парообразно, с сохраненьем той душевной соразмерности, какою меня поражают твои сообщенья.
* по законам эпистолярного стиля (лат.).
Есть умствованья. Существует бессодержательность. Схема¬тизм. Дневники в духе… чтобы сказали, — Амиеля. Целые графы Гаррахи эмоциональных соусников и глубоких и глубочайших та¬релок, блещущих своей фарфоровой белизной и — ожидающих наполненья, которое согреет их ледяной и пустой и бессмыслен¬ный смысл6. Все это достойно насмешливого отвращенья. Все это не то. Твоя же, кажущаяся тебе «беспочвенность» и «газообраз¬ность» — матерьяльна, химична; она дает нам в душевно распу¬щенной форме основной состав действительности, о которой ты прямо не говоришь, и мы властны распорядиться присланным и материю воссоздать; и, как сказано, у нас является вкус к рель¬сам, глаз на Латвию, уши для Берлина. А пока, о чем фактическом писать тебе сюда, когда два доклада, которые наверное, делала ты у Гозиасонов, а потом у Розенфельдов и Феде, разве это не торч-ком ставшие страницы той же «Повести», разве это не тот же ро¬ман; и разве, в этой еще стадии новизны — обстановка твоих рас¬сказов, эти комнаты, полные разинутых ртов и вещей, и окна, полные шумящих городов и жизней, эти факты интересные нам, разве покамест еще они не декорации только — державшихся то¬бою речей о пережитом тобою и нами. И они — газ, газ, газ, пока.
Так не бойся же быть субъективной, пока это — единственная объективность для нас и тебя. Сохраня ту же выказанную тобой ду¬шевную симметричность, ты станешь воистину объективной, ког¬да объективность станет твоей собственностью и ее тебе не придет¬ся занимать. Praesens, употребляющийся в письме, относится к поре твоего въезда в Берлин. Для тебя он уже давно устарел. И как раз сейчас ты, вероятно, уже занялась перегонкою фактов, тем, что сто¬ит у меня в futur’e, — объективностью. Пиши же и о ней, если это так. Если это так, то и тебе о ней говорить будет любо, так как и это (трамваи в Берлине, дорогие мои… или, что же касается до высших школ, или… к России относятся тут) — будет исповедью.
Когда я жил в Тихих Горах, меня раздражало все, что не гово¬рило о Волхонском здоровьи, о знакомых, о том, что работает папа и как идет ваше ученье. Мое письмо неизбежно раздосадует тебя, как бы ты себя и меня не обманывала. Вместо хлеба я даю тебе литературу. Это уж такое правило, что в подобных случаях проза семейных сообщений и пережевыванье изжеванного обихода оце¬нивается на вес золота. В разлуке это-то и хочется жевать. Но я позволил себе огорчить тебя для того, чтобы правило это тебя с толку не сбило. Чтобы ты не подчинила себя ему. Есть из него ис-ключения. Таков твой случай. Пиши свободно, Божья коровка, о том ли, как ползается тебе, или о том, что ползает у тебя в головке. Я хотел много и хорошо написать Феде. Я душу тебя в объятьях, мой дорогой. Ну не Гамсуновские ли мистерии вся эта история?
И еще, Жоня. Я думаю, сказанное мною сегодня отвечает тому, что чувствуем мы все. Я дам им письмо на прочтенье. Это лучшее, что я мог тебе сказать; и оно сказано наихудшим обра¬зом, то есть торопливо без пауз, — а ведь это, ты понимаешь, — тема для трактата. Скоро напишу о себе и о них. А с этою темой (Люси, возвращается) следовало разделаться.
Крепко любящий тебя
Боря
Впервые: «Часть речи». Альманах литературы и искусства. 1981 / 2. №2/3, Нью-Йорк. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford).
1 Летом 1921 г. Пастернак снимал маленькую комнату, предложенную ему М. Л. Пуриц в доме на углу Гранатного и Георгиевского переулков.
2 Ж. Л. Пастернак первая из всей семьи уехала в Германию в конце июня 1921 г.; 3 июля она была в Берлине.
3 Пастернак называет сестру именем героини «Повести о двух горо¬дах» Диккенса Люси Манет. Виндавский вокзал — теперь: Рижский; Жозе¬фина ехала через Ригу, так как между Германией и Россией не было дипло¬матических отношений.
4 Поэт Б. Н. Башкиров с 1920 г. жил в Эстонии, затем перебрался в Германию.
5 Пастернак продолжал начатую игру в ассоциации и сопоставлял отъезд сестры в Берлин с освобождением и «возвращением к жизни» уз¬ника Бастилии доктора Манета, героя «Повести о двух городах» Диккенса.
6 Продолжается начатый почти десять лет тому назад разговор с сест¬рой о принципиальных моментах творческой работы писателя. Анализ ее писем в Москву, предпринятый с этой точки зрения, напоминает тоном и содержанием давнее письмо, которое писалось ей, еще двенадцатилетней девочке, из Марбурга, где излагались законы художественной прозы, став¬шие определяющими в поэтике самого Пастернака (см. письмо JSfe 43). Упо¬добляя умствования и схематизм дневниковых записей роскошному мага¬зину фарфора братьев Гаррахов на Кузнецком мосту, он требовал от эписто¬лярной прозы матерьяльности, дающей основной состав действительности.
185. В. П. ПОЛОНСКОМУ
Лето 1921, Москва Дорогой Вячеслав Павлович!
Очень жалею, что Вас не застал. Мне хочется последователь¬но ознакомить Вас с другими моими работами, с художествен¬ной прозой, статьями и т. д. Для начала вот Вам большая порция прозы. Несколько слов о ней1. Это начало (5-я — примерно — часть) большого романа, который я задумал, частью написал и частью наметил в 1917 — весной 1918 года и тогда бросил. Вооб¬ще, весною 1918 года мне пгЗишлось оригинальные работы оста¬вить и взяться за переводы (заказы)2. Вот история этой вещи. До 17 года у меня был путь — внешне общий со всеми; но роковое своеобразие загоняло меня в тупик, и я раньше других и пока, кажется, я единственно, осознал с болезненностью тот тупик, в который эта наша эра оригинальности в кавычках заводит. Тут, в записке, трудно об этом говорить обстоятельно и точно; но у меня есть обвинения времени формулятивные, продуманные, и я как-нибудь ими с Вами поделюсь. Пока достаточно Вам будет знать, что на море произвола, открывавшегося за нашим неоэстетиз¬мом, я готов был заболеть своеобразной морской болезнью. И я решил круто повернуть. Я решил, что буду писать, как пишут письма, не по-современному, раскрывая читателю бее, что ду¬маю и думаю ему сказать, воздерживаясь от технических эффек¬тов, фабрикуемых вне его поля зренья и подаваемых ему в гото¬вом виде, гипнотически, и т. д. Я таким образом решил демате-рьялизовать прозу и, чтобы поставить себя в условья требовав¬шейся объективности, стал писать о героине, о женщине, с психологической генетикой, со скрупулезным повествованьем о детстве и т. д. и т. д.
Три года назад я этой вещи литераторам не показывал. Не¬искушенных она приводила… в трепет. Потом я о ней забыл. Этой весной мне принес ее С. П. Бобров. Я перечел ее, и вот мое о ней мненье. Печатать я ее не буду. Она перепрощена донельзя и пе¬регружена сентенциями и длиннотами. Не буду ее и перерабаты¬вать. Время и труд, потраченные на нее,