С. Н. Дурылина.
10 Стих, написано на конверте. «Кинг» и «Альберт» — сухое печенье, изготовлявшееся на кондитерской фабрике Эйнема, где работал врачом отец Штиха, а сам Александр Львович давал уроки наследнику фирмы. Кумыс был предписан А. Л. Штиху для лечения болезни почек.
* Переверни (страницу), смотри на обороте (лат.). 46
20. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ
7 июля 1910, Меррекюль
Дорогая Оля! Я не могу писать. Идут целые стопы объясне¬ний; их нельзя довести до конца. Все это так громоздко. И три письма последовательно друг за другом пошли к черту. Цель их была — возвести в куб и без того красноречивый многочлен дово¬дов в пользу твоего приезда сюда.
Дорогая Оля, ради Бога приезжай сюда и поскорее. Тебя, на¬верное, рассердило мое зимнее безмолвие, и вообще ты предубеж¬дена против таких самоочевидных и простых максим, как, напри¬мер, необходимость твоего присутствия здесь. Что мне делать?
Два слова о зимнем безмолвии: тогда тоже письма шли к чер¬ту; и это были большие письма, о Мопассане и Нильсе и о тебе1, и этих писем было три. (Это у меня предельная цифра.) Это совсем не интересно. Только я не молчал. И если можешь, не сердись. Мне так хочется видеть тебя, что боюсь сказать. Я сюда приехал на две недели. Три-четыре дня я уже здесь. Мне немного осталось. Знаешь, что мне представляется? Большие, только здесь возмож¬ные, интересные прогулки с тобой; я нарочно прикусываю сейчас же «язычок». Но поверь мне, Оля, что все это может быть восхи¬тительным. Скорее, скорее, завтра выезжай. Мама, вероятно, так убеждена в успехе моих молений, что просила помолиться и за нее. Занятый сейчас ее четками, я вдруг вспоминаю, что есть подушка и одеяло твои, которые ты должна привезти; и потом один фунт грибов: белых, сушеных, без корешков, еще раз белых, первый сорт. И может быть, они не будут червивы? Тогда вообще на кухне бу¬дет светлое воскресение.
Дорогая Оля, как ты только поймешь, что, даже будучи непри¬язненно настроена ко мне или к кому-нибудь из здешних, ты все-таки многое выиграешь от этой поездки в чудную местность со ска¬зочными условиями, как только этот призывный посев взойдет в тебе аксиомой, ты тотчас пожни его на телеграфе. Ради Бога теле-графируй о номере поезда и дне. Я тогда выеду на станцию встре¬тить тебя. Если ты решительно противишься* такой встрече, под¬пишись на телеграмме Ольга вместо Оля. Оля будет пропуском на станцию. Оля вообще будет громадным пропуском. Оля, дорогая, едь скорее. Станция «Корф». Это будет так хорошо. Я прямо не верю.
* В письме стрелка, указывающая на слова «неприязнен¬но настроена».
И не собирайся. Ради Бога завтра же Я тебя тогда расспро¬шу о том, почему у тебя на подозрении философия. Я тебя хочу о многом спросить. Обними тетю Асю2. Я хочу ей ответить на днях. Я почти обижен. Все-таки это издевательство. «И ты, Брат, тоже?! ты тоже в заговоре и улыбаешься?»3
Да! Конечно, это не почтовая бумага. Слава тебе, Господи. Ведь я тоже не слепой и вижу. Но это и не та, которой ты, может быть, готова окрестить ее. Упаси Боже. Ее назначение если и не литера¬тура, то и не музыка. Просто это оберточная бумага в столетний юбилей Магницкого. Дело в том, что стопку с Меркурием4 охраняет сейчас родительский храп. Ну и сейчас еще раз, последний раз се¬рьезно и с нажимом: Оля, дорогая, приезжай. Умоляю.
Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. Датируется по содержанию.
1 Речь идет о романе Е. П. Якобсена «Нильс Люне», который очень волновал Пастернака. Он дал его почитать О. М. Фрейденберг, которая пи¬сала: «Знаю, почему ты мне дал эту повесть, и чем она тебе нравится» (10 марта 1910; «Пожизненная привязанность». С. 23). Отправляя по просьбе матери 8 июня почтовый перевод, Пастернак писал на бланке: «Дорогая Оля! Так как этот клочок картона уже без моей приписки стоит 55 р., то мне остается прибавить очень мало. Это деньги за рояль, и они тонут в маминой благодарности. И я буду стоять в почтамте в длинней¬шей очереди перед «приемом переводов» и, честное слово, не буду про¬клинать тебя. Помнишь, в этом году был снег, ах, как это давно было; я еще тогда получил от тебя два письма, одно за другим. Зимой, а потом весной я порывался писать тебе, но когда попадал на темы 1) о Нильсе, 2) о том, что мне нужно и можно заниматься философией, то страницы застилали горизонт и мне делалось тоскливо. Дорогая Оля, я тебе напишу еще. Очень целую всех» (там же. С. 24).
2 Анна Осиповна Фрейденберг.
3 Обыгрывается реплика Цезаря из трагедии Шекспира «Юлий Це¬зарь»; имя убийцы Цезаря Юния Брута Пастернак заменяет обращением «Брат».
4 Марка почтовой бумаги.
21. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ
23 июля 1910, Москва
Помнишь ли ты еще полдень с кричащей собакой и пропада¬ющими Энгелями. Вечер наступал быстрее чем мы; вообщегдоы почему-то ленились; мне хочется, чтобы ты помнила и то, что мы свернули с этой независимо обсаженной дороги влево и, оказа¬лось, сказочку должен был я рассказать тебе, это когда пыль улег¬лась и Энгели пропали. Если ты даже совсем, совсем-таки шути¬ла, то это одно и то же; ведь, и шутя, ты оставалась правой: я все больше и больше становился должен тебе; и это был сказочный долг; тогда я хотел рассказать тебе сказку о заставах, о той самой заставе, где я находился в тот миг, где улица такая простая, при¬выкшая к себе, прямо погребенная под какой-то мощеной при¬вычкой тротуаров, такая простая и привычная в центре, — пере¬живает на прбводах больших дорог, где кончается город, глубокое потрясение, где она, взволнованная, машет клубами пыли гори¬зонту на зеленой привязи, где она изменяет себе и, оставаясь теми же раскатами города, начинает сентиментальничать одноэтажным и деревянным, как элементами высшей нежности. Это легко при¬нять за провинцию, как легко спутать нежность с простотой или наивностью; но весь аристократизм такой заставы в том, что тут замирает от полноты грохот рассуждающих площадей и мостовых и эта музыка одаренной тысячной, миллионной жизни, что тут молчание, а не косноязычие; но это все неважно; вообще я ото¬шел в сторону, и, слава Богу, ты дальше увидишь, как невыносимо тяжело мне не уклоняться от главного. Так я еще «уклонен»: о за¬ставе духа, о заставе, где сходятся улицы, где они своим свидани¬ем обязаны границе, начинающей невымощенные словами духов¬ные «пространства», и где эти улицы становятся крайностью, вы¬весками, вперившимися в лужайки с жестянками от консервов, вывесками, спускающимися с окраины в огородную природу на¬встречу небу, как Иоанну Крестителю; и о заставе, где весь рас¬суждающий перекатывающийся грохот громад охватывает нежность приобщенности к одному и тому же рубежу. Я тебе, на¬верное, когда-нибудь покажу эти «Заставы», то, что сделано и что еще будет. Итак, я мог бы рассказать сказку о двух волчках, кото¬рые запели и закружились одновременно, как их пустили на зас¬таве. Но я не хотел рассказывать, знаешь, я был немного озлоб¬лен: я знал, вот ты, рядом, такая чуткая, что в чуткости твоей можно потонуть, вместе со мной переживаешь это наступание окружаю¬щего, то, что еще больше волнует, чем красота, и что в тебе наго¬рает преданность, почти посвященность этой поступи наступания; то, что мы называем так коротко: лиризмом, когда чувствуешь, что и сам наступаешь; и тогда хочется отсчитывать этот такт спо¬койного, нетрагического (почти вызывающего радость принадлеж¬ности чему-то) фатума. Отсчитывать в признаниях о наступлени¬ях в природе и в себе. Наш долг был однороден, у тебя и у меня,
один и тот же долг радостной преданности; но только я должен был гасить этот долг, а ты идти и слушать, и это было несправед¬ливо еще и вот почему (ты и не поймешь, как, ширясь, наступала ты сама далеким, далеким долгом во мне). Это как-то называется: такое состояние. Ты понимаешь, ты была свободнее меня; ты при-надлежала только своему миру; а я больше всего принадлежал тебе, тебе как беззвучному событию, которое спрашивало одним своим появлением только; ты только являлась, молчала и не спрашива¬ла. И вот сейчас, сегодня я хотел тебе сказать, что эту сказку рас¬сказала ты мне. Она началась в вагоне; это почти исступленная сказка; это — шестисотверстная ночь у окна, где столько мест, вскочивших в фонарях, где по-разному: глубже и ровнее, внезап¬но или «гипнотизирующе» нет тебя, где ты не можешь наступить, хотя бы как событие, и где приходится считать и различать одно и то же твое отсутствие, и сейчас, этот надтреснутый, полый город!
Что сказать мне тебе, родная Оля? И разве письмо, которое я посылаю тебе с этим — единственное письмо? И почему оно луч¬ше других, из которых ты должна была узнать, что на всех станци¬ях я подбегал к тому последнему wagon-lit*, который стоял твоим сновидением, помнишь, ты сказала, — он будет сниться мне се¬годня. И знаешь, он ни разу не попал на платформу, и всегда нуж¬но было выйти из-под навеса; там кончался асфальт, и стояли твои героические бочки, и был кусочек выщипанной черной травы, она гербом лежала на песке; все линии вагона были зарыты в какую-то оседлую, не вокзальную ночь, этот вагон был оторван, принад-лежал твоему сновидению, стоял и снился тебе; на пятиминутных остановках никогда не стоят за поездом и водокачкой, там, где на человеческий рост от шпал вагонные дверцы. Вот отчего я как-то не относился к этой ночи — перегону.
И разве не разыгрывали что-то зарницы? Они ложились по¬долгу в облака, зарывались, мотыльками трепетали в них, или про¬тирали всю линию облаков, как запотевшую в фантастических пятнах стеклянную веранду. И чем? Бело-голубым пламенем, ко¬торое расшатывало будки и попадало со своими черными обгры-зенными нитками палисадников, ящиков и переходящих пути сто¬рожей мимо рельсовых игл, в которые нужно было вправить эти далекие нити. Но к чертям эти огрубелые копавшиеся ладони туч, перебиравших полустанок и равнины. Разве не разыгрывали что-то и звонки, русыми отшельниками заходившие на станции; тог-
* спальному вагону (фр.). 50 да из зал бежали люди без шляп, с поднятыми воротниками, не своей походкой, и прямоугольные экскурсии ламп разделяли эту толпу, и в каждом наделе лампы выгоняли тени под колеса, под буфера на водопой. Да все отметала, отметала в сторону эта невы¬носимая ночь.
Я тебе писал в вагоне; в Чудове или под Чудовым я бросил его в реку. Потом это ужасное состояние стало до такой степени острым, что я на какой-то станции пошел за алкоголем ради оту¬пения; но даже эта значительная доза не изменила